Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Украдкой оглядевшись, К-ов увидел в молочной бутылке гвоздику. Одну-единственную! И вот теперь хризантема, тоже одна… Едва разминулись, беллетрист осторожно повернулся и, щурясь от ветра, долго смотрел в по-тинишински широкую спину.
Вот только откуда взяться здесь Тинишину? В ноябре, в будний день, да еще с цветочком. Живым! Разумеется, живым… Когда однажды Шнуркач преподнес даме, будущей жене своей, три искусственные розы – очень красивые, очень похожие (референт знал толк в вещах), – хозяин арбитража выхватил розы из рук изумленной Валечки и принялся крушить их. Хорошо, гибкой и прочной оказалась подделка: смятые лепестки тотчас обрели прежнюю изящную форму…
Последний раз виделись года два назад – два или три, на новоселье, которое нелюдимый Тинишин устроил под нажимом Пети Дудко. К-ова принесло почему-то раньше других, и первое, что бросилось в глаза, была подвешенная к потолку груша.
У двери стоял крашеный ящик с песком. А вскоре и мяуканье раздалось. Кот орал, протестуя, – не привык, чтобы упрятывали его. Пришлось выпустить узника. Серый сытый котяра принялся благодарно тереться о ногу хозяина.
А там, в арбитраже, живности не держал. До лучших, стало быть, времен откладывал, до отдельной квартиры, которой, возможно, так и не получил бы и по-прежнему б кипятил чай на электроплитке да бегал в учрежденческий туалет на втором этаже, не вмешайся Григорий Глебович.
То, что кандидат наук ни о чем не просил всесильного референта, сомнению не подлежало, он вообще никого ни о чем не просил, а вот Петя Дудко за приятеля наверняка ходатайствовал. И не раз… Хотя это для него было актом самопожертвованья, никто в компании так не дорожил зависшей в столичном небе боксерской грушей (и мерцающим кубом вокруг нее), как Петр Лукьянович. «Цените, черти! – восклицал, грозя пальцем, в то время как другая рука успокаивала струны. – Цените! Пока арбитраж существует, мы молоды…»
Человек с хризантемой (Тинишин? Не Тинишин?) уходил все дальше навстречу ветру, и сочинитель книг, повернувшись, зашагал к себе, в свой теплый, на девятом этаже, просторный номер, который своим поднебесным расположением напоминал арбитраж. Знать бы, что теперь в той комнатушке! Какая-нибудь, наверное, контора…
Для Бори Тинишина арбитраж не был арбитражем. Никогда не называл его так и сердился, если называли другие. Другие, тем не менее, называли. Кроме Шнуркача, который в некоторых вещах был чрезвычайно деликатен. А вот у Пети Дудко, насмешника и философа, словечко это не сходило с уст.
О да, насмешник и философ. «Когда-нибудь, братцы, – проговорил однажды, прижав, остановив ладонью вибрирующие струны, – когда-нибудь нам будет по шестьдесят. А, князь?» Именно к Шнуркачу обратился, и Шнуркач подозрительно осведомился, причем тут он. «А притом, – ответил, поразмыслив, Петр, – что ты, Григорий Глебович, всех нас переживешь».
Референт с выразительной улыбкой покосился на подоконник, где заботливый хозяин держал специально для него баночку с содой. «Я-то? С язвой моей?» Но чувствовалось: по душе пришлись ему слова прорицателя.
Дудко оторвал руку от гитары, и – то ли держал плохо, то ли задел нечаянно, – но одна струна опять завибрировала, издавая густой, как магаряновский голос, звук. «Язва твоя, князь, заживет… А может, не заживет, не знаю. – Он еще поразмышлял немного. – Нет, скорее всего не заживет. Князь и – без язвы?! – И решил, уже окончательно: – Точно не заживет! Но умрешь ты позже всех».
«А раньше? – ляпнул кто-то. – Кто раньше всех?» Возможно, даже сам К-ов сказал, только в голове не удержалось, зато хорошо помнил, как напряженно ждал вместе со всеми ответа и как, поддразнивая, медлил Петр, как, закусив губу, обводил присутствующих лукавым взглядом. «Не скажу, – произнес тихо. – Знаю, но не скажу».
Тинишин заворочался, засопел, хватит, буркнул, чепухой заниматься, давайте-ка лучше сниму вас, и, включив дополнительный свет, зажужжал камерой. Все согласились: да, чепуха, но в память запало, и, когда умер Леша (по имени Константин), подумали про себя: не Лешу ли и имел в виду Петр?
Лешу – признался подберезовец. Лешу… Только ведь и в мыслях не было, что так скоро. Потом когда-нибудь, далеко, когда и умирать-то уже не страшно будет, а расстояние между первым и последним покажется сущим пустяком…
К-ов поднялся, чтобы задернуть штору. Внизу уже совсем стемнело, лишь слабо белели на неистовствующем море гребешки волн, здесь же, на уровне девятого этажа, живой свет еще теплился. Вдали, на мысе, в той как раз стороне, куда ушел человек с хризантемой, устало пульсировал маяк. К-ов плотно задвинул шторы и спустился в вестибюль, где стоял междугородный телефон-автомат.
Позвонив жене, не ушел из кабины, а достал записную книжку и принялся неторопливо листать. Тинишинского номера не было, но был – Шнуркача, и К-ов, помешкав, набрал его.
Шнуркач узнал его сразу и сразу понял, что не из Москвы. Понял и не удивился, хотя никогда прежде К-ов из другого города не звонил. Да и вообще давно не звонил… «Как там погодка?» – спросил Григорий Глебович. «Ветер, – пожаловался К-ов. – Но все равно гуляю. Вот сейчас только пришел… Тинишина видел». «Тинишина?» – не очень опять-таки удивился Шнуркач. «Ну, может, не Тинишина. Но очень похож. С цветочком».
Государственный человек иронии не заметил, зато подтвердил, что Тинишин в Ригу ездит часто, на завод, и даже назвал – какой именно завод, поселяют же командированных в пансионате, что на берегу моря. «Привет передавай! И надо бы встретиться, а?»
К-ов согласился: надо, и на следующий день без труда разыскал пансионат, о котором говорил Шнуркач. Да и не разыскивал, собственно, просто вывеску прочел, а прежде столько раз фланировал мимо и не обращал внимания.
Дом был розово-салатный, аккуратненький, нарядный, совсем небольшой; малочисленных постояльцев знают здесь, по-видимому, в лицо – ив лицо, и по фамилии, – так что для дежурной не составит затруднений сказать, кто где живет и у себя ли сейчас, а если нет, то передать записочку. К-ов не вошел, однако. Даже шагу не придержал – прошествовал себе дальше, по обычному маршруту, но сердце его, когда увидел вывеску, забилось сильнее.
Что взволновало беллетриста? Что встревожило? И отчего не спешил воспользоваться подарком судьбы – это после трехнедельного одиночества, когда лишь с соседями по столу перекидывался изредка словечком-другим?
Ветер стих за ночь, море успокоилось, но следы вчерашнего буйства виднелись повсюду: зеленые, еще не высохшие водоросли, крупные черно-белые ракушки с приоткрытыми зубастыми створками, тушки безглазых рыбин, вокруг которых суетились жирные чайки. Там и сям проступали в прозрачной воде отмели. На одной знакомо стояли, опираясь друг на друга, велосипеды – на сей раз без хозяев. То ли в соснах уединились, то ли спрятались за беленый, с разрисованными стенами, павильон проката, сейчас наглухо задраенный.
Если Тинишин, у которого еще в арбитраже был велосипед, лежал, разобранный, на шкафу, – если Тинишин действительно здесь, то с какой завистью провожает глазами удальцов, разъезжающих вдоль кромки моря по спрессованному, твердому, гладкому, как асфальт, песку! Позавидовал и К-ов – ив тот, первый раз, и сейчас, – но не тому, что катаются (хотя тоже числил себя велосипедистом), а тому, что катаются вдвоем. Парочкой…