Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Час обеда считался священным часом. Сколько помнил себя К-ов, к двум пополудни стол всегда был накрыт, белели в ожидании супа, уже разогретого, тарелки, сверкали ложки и ножи, а управившаяся с делами бабушка читала, присев на стул, свежую газетку.
То не было культом пищи – бабушка всю жизнь ела мало, а в последние годы и вовсе клевала как птичка, – то был своего рода обряд, смысл и значение которого К-ов начал постигать уже в зрелом возрасте.
Собственные его дети дисциплиной не отличались. Что-нибудь схватят на ходу и бегут к своим книгам, своей музыке, к телевизору или телефону. Делать замечания, однако, не поворачивался язык: слишком хорошо помнил, как тяготился в молодости скучным чинным сидением за столом. Обед? Ну а что обед! Какая разница, где и когда поесть! Или ты думаешь, с улыбкой спрашивал он у наивной своей бабушки, я останусь голодным?
Нет, так, конечно, она не думала. Одна садилась, не дождавшись его, наливала аккуратно половничек супа и медленно, сосредоточенно ела, устремив перед собой старые глаза.
Что видели они? Какие застолья – там, вдалеке, в отшумевшем времени? Восемь, девять, десять человек усаживались за большим круглым столом, покрытом белой скатертью с бахромой, и глава семьи, перекрестившись, первым начинал трапезу.
Уже после, когда Антонина, растолстев и постарев, навсегда выпала из поля его зрения, вспомнились вдруг ее странные слова про круглый стол. Раз или два сетовала в его присутствии, почему, дескать, не делают сейчас круглых обеденных столов, все четырехугольные. «А какая тебе разница?» – недоумевал К-ов. «Есть разница», – отвечала она уклончиво и, обрывая разговор, пускала на своей «Олимпии» длинную, минуты на две, пулеметную очередь.
Она была классной машинисткой, высококлассной – печатала не только быстро (разумеется, вслепую и десятью пальцами), но и на редкость грамотно. Мало что исправляла орфографические ошибки – это у профессиональных-то журналистов! – но и подмечала стилистические огрехи.
В одной комнате сидели они – два литературных сотрудника и Антонина, которая вообще-то тоже числилась литсотрудником, правда, младшим. Не только печатала, но еще и наклеивала в специальный журнал вырезки с материалами отдела, регистрировала письма, отвечала на звонки. А время от времени и пописывала – в основном, заметки «По следам наших выступлений», и они, надо сказать, шли без особой правки.
«Тебе бы учиться, Тонечка», – советовали иные доброхоты, она же отвечала, усмехаясь: «Зачем? Академиком все равно не стану». Доброхот возражал, что не всем, дескать, быть академиками, а она смотрела с улыбочкой, и человеку делалось не по себе под этим ее взглядом.
В редакции побаивались ее, хотя зла никому не причиняла. Да и какое, спрашивается, могла она причинить зло! Наоборот… К-ов не помнил случая, чтобы она отказала кому-либо – в срочной ли перепечатке, в деньгах ли, которые будто специально держала при себе, чтобы в трудную минуту выручить человека трешницей или пятеркой. Все с той же двусмысленной улыбочкой давала, без единого слова, и тут же ударяла по клавишам машинки.
Скольких мужчин вводили в заблуждение эта загадочная улыбка на полном, накрашенном, несколько грубоватом лице! Им казалось, она свидетельствует не только об искушенности молодой женщины, но и о легкой доступности ее. О, как ошибались они! Как напрасно расточали комплименты, а то и денежки, делая ей разные мелкие подарки. То флакончик духов… То шоколадку… Антонина с усмешечкой принимала подношение, совала, поблагодарив, в стол и пускала на машинке длиннющую очередь, а ухажер с преглупым видом ждал неведомо чего.
«Я ведь знаю, чего хотят они», – говорила она, отхлебывая чай. Без осуждения говорила. С хитрецой даже и тайным удовлетворением. Ибо не просто знала, чего хотят они, но знала и другое: в накладе ее избранник не останется. Вот только где он, этот избранник? Что мешкает?
Разменяв после смерти матери большую родительскую квартиру на две маленькие – себе и сестре, что была на полтора года младше ее, – вдохновенно обустраивала долгожданное гнездышко. Бегала по хозяйственным и мебельным, шабашников нанимала – денег, словом, не жалела, хотя деньги ей доставались трудно. Все уйдут из редакции, а она стучит и стучит на своей «Олимпии», благо работы, «левой» работы, халтуры, было у нее всегда вдосталь. Зато если уж покупала что в дом, то самое лучшее. И холодильник (три года в очереди стояла), и телевизор, и мебельный гарнитур с круглым-таки столом, который, раскладываясь, мог уместить добрую дюжину гостей. Раздобрела, похорошел а – мужики так и вились вокруг и все в гости, в гости напрашивались. Сперва, – на новоселье, потом – так просто. «Чайку попьем – а, Тонечка? С “Птичьим молоком”. Как ты к “Птичьему молоку” относишься?» «Хорошо отношусь», – отвечала она, играя накрашенными губами.
На следующий день поклонник являлся с тортом, Антонина включала самовар и чуть ли не всю редакцию сзывала на чаепитие. А едва торт был съеден, быстренько убирала все и как ни в чем ни бывало усаживалась за работу. «И много тебе еще?» – подозрительно лепетал даритель торта. Молча показывала она глазами на стопку рукописей.
На этом, собственно, роман заканчивался. Даже редакционный донжуан Ашкенов, жизнерадостный татарин с огненной шевелюрой, признавал, разводя руками: «Этот орешек не расколет никто».
Тем не менее один представитель мужского братства в доме у нее не только побывал, но и некоторое время жил там, голубоглазый счастливчик. Счастливчик?
Талантами не наградила природа, но он не гневался на нее. За тридцать перевалило мужику, дочь в школу пошла, а все пробивался, слоняясь по редакциям, случайными заработками. Пока не обнаружил однажды вечером, что нет у него не только работы, но и дома тоже. Жена другого нашла, и он, благородный человек, уступил молодоженам квартиру, сам же на вокзале ночевал. Тут-то и подобрала его Антонина. К себе привела, накормила борщом и, поставив раскладушку в кухне, молвила: «Живи, Майкин!» Он и жил, смирный, тихий, почти девственник (хоть и дочь росла) – жил что-то около месяца, покуда не устроился в многотиражку. Там ему дали общежитие.
Конечно, над ним подтрунивали – и над ним, и над ней, – но хоть бы кто усомнился в безгрешности их совместного проживания. «Меня бы на твое место! – мечтательно вздыхал Ашкенов. – Ты-то, небось, и в комнату ни разу не заглянул?» – «Заглядывал, – признавался Майкин. – Там у нее телевизор…» – «А кроме телевизора? – не унимался рыжий острослов. – Кроме телевизора заметил что-нибудь? Женщину, например». – «Женщину? – удивлялся отец семилетней дочери. – Какую женщину?»
Ашкенов хохотал. Для этого ангелочка, выходит, Антонина не была женщиной. Но в равной степени и он не был для нее мужчиной.
Кто же в таком случае был? Кого ждала, для кого вила гнездышко и – главное – для кого берегла себя? Рядом с кем надеялась обедать по воскресеньям за большим круглым столом? Не с сестрой же…
Сестра работала в том же здании, двумя этажами ниже, в редакции маленького журнала и заочно училась. Звали ее Татьяной. Тоня и Таня… Но пожалуй, лишь имена и были схожи, во всем остальном – ничего общего. Одна – темная, другая светленькая, одна – с грубыми, почти вульгарными чертами лица, что и манило любителей легкой добычи, другая – женственная, мягкая, тихая. У одной – острый, насмешливый ум, который она не желала отшлифовывать ни в каких институтах, поскольку академиком все равно не стать, другая – с весьма средними способностями, что не мешало ей исправно переходить с курса на курс. Не без помощи старшей сестры. Та проверяла ее письменные работы и размашистой твердой рукой правила заметочки, которые дисциплинированная студентка сочиняла для своего журнальчика, а после, напечатанные, несла в деканат.