Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ольга лежит между ними, диагональю разделяя кровать, словно мифологический меч, словно скомканное полотенце, поломанная игрушка с вывернутыми шарнирами, использованный презерватив. Лежит на животе, тело обмякло, почти растворилось в сумраке.
Большая грудь, круглый животик, пышный зад. Обесцвеченные до полной белизны волосы.
Римма открывает глаза. Над распростертым телом Ольги ее взгляд встречает взгляд Сазонова. Все трое по-прежнему неподвижны.
Тиканье стенных часов, старых, еще советского образца; тиканье часов, стрекот портативного будильника, всхлипывания Ольги.
Она встает и начинает медленно одеваться. Серые застиранные трусы в истершихся кружевах, короткая юбка, туфли на босу ногу, пиджак на голое тело. Поднимает с пола чулки, снимает с кресла топ, все еще всхлипывая, запихивает в сумочку.
– Возьми деньги, – говорит Сазонов.
Ольга вздрагивает, оглядывается, испуганно замирает.
– Возьми в моей сумочке кошелек, – говорит Римма, глядя на Сазонова, – достань оттуда шесть тысяч. Положи кошелек на стол и уходи.
Ольга кивает, дрожащими руками отсчитывает купюры и на секунду застывает, словно не зная, куда положить деньги. Наконец, сует в переполненную сумку и выходит, стараясь не глядеть в зеркало у двери. Слышен очень быстрый стук каблуков, будто кто-то бежит.
Римма и Сазонов по-прежнему сидят неподвижно, потом он поднимается – кривые, волосатые, как у сатира, ноги, приподнятый член, обвисший живот. Уже совсем рассвело.
Римма все еще улыбается. Подтягивает колени к груди, и Сазонов видит окаймленную темным пухом красную щель между ног.
За всю ночь они ни разу не коснулись друг друга.
Сазонов надевает шелковую рубашку и, криво улыбаясь, говорит:
– Будем считать, это был такой тимбилдинг.
Легки, как в театре, лестницы Публичной библиотеки. Крестообразны, как в монастыре, своды ее плафонов.
Говорят, что здесь люди относятся к книгам как к равным, здесь тихою поступью ходят.
И вот, словно пробуя воду, Оленька нежно ступает на сухую паркетную лестницу – и ступень, как всегда, отвечает ей скрипом.
Оленьке недавно исполнилось восемнадцать лет, и она училась в университете. Оленька хотела стать филологом, надеясь, что наука послужит ей убежищем, а в университете она встретит людей, равнодушных к презренной злобе дня.
Она ошибалась. Филфак бурлил: в аудиториях спорили о речевом производстве и проблеме формы в поэзии. В коридорах говорили о ЛЕФе, Маяковском и Хлебникове. Студенты казались Оленьке грубыми невеждами, со всей страстью юности она отказывала футуристам в праве называться поэтами. Оленька считала, что русская литература закончилась в девятнадцатом веке – на долю ее современников досталось только паясничанье.
Филфак не оправдал заочной любви – и Оленька отдала свою любовь Публичной библиотеке. Она думала, библиотеке по силам остановить время.
Здесь есть книги, выросшие из книг, и книги, изобретенные впервые.
Сюда люди приходят молодыми, уходят стариками.
Такой жизни она хотела для себя.
Лида, старшая сестра Оленьки, была ее полная противоположность. Оленька хотела спрятаться от времени – Лида боялась от него отстать. Оленька глядела в прошлое, как в заросший ряской пруд, где даже твое отражение кажется подернутым патиной, – Лида тянулась в будущее, втайне надеясь расчислить его причудливую траекторию. Поэтому она поступила в ленинградский политех – и в отличие от сестры была совершенно счастлива.
Она училась на химическом факультете, и во сне бесконечным хороводом Кекуле являлись ей органические молекулы. Иногда она вскакивала, чтобы в бледном свете ленинградской весенней ночи записать формулы на желтом листе бумаги.
Во сне Оленька вздрагивала, сворачивалась в клубочек, плотнее куталась в одеяло. Она любила сестру, но временами боялась, что Лида умрет в каком-нибудь сумасшедшем доме.
– Вся Совдепия – большой сумасшедший дом, – отвечала Лида.
Большевиков она презирала за то, что будущее было для них безвольным, лишенным голоса фоном, на котором можно было намалевать любой утопический проект, от европейской революции до единого мирового языка. Для большевиков будущее было чем-то вроде кумача для праздничных лозунгов – а Лида видела в нем источник огромных энергий, устремленных в сегодняшний день по еще не открытым силовым линиям.
Ленинградский политех 1928 года был словно создан для нее. Старые профессора, отправленные большевиками в ссылку, понемногу возвращались – и у них было в запасе несколько лет до новой волны арестов и ссылок. Возможно, кое-кто из стариков сумел подключиться к тем самым проводникам между настоящим и будущим, чтобы получить по этим силовым линиям неутешительный график ленинградских репрессий на ближайшие пятнадцать лет и разработать стратегию выживания, выраженную лагерной формулой: раньше сядешь – раньше выйдешь.
Предположение это может показаться излишне смелым и даже антинаучным, но старые профессора политеха вели себя так, словно в самом деле хотели получить свой срок до того, как в моду войдут десять лет без права переписки. Они не сдавались на новую орфографию, не читали Маркса и презирали героев Гражданской войны, направленных в политех для ликвидации безграмотности.
Большевиков они считали неучами и разбойниками.
В политехе рассказывали анекдот о том, как профессор N, деликатный седенький старичок, принимал экзамен у матроса Балтфлота, безграмотного, самоуверенного, устрашающего. Посредине экзамена профессор N неожиданно спросил:
– Скажите, батенька, у вас есть нож?
– Нож? – занервничал матрос. – Какой нож?
– Простите, но ведь вы – большевик? – продолжал профессор.
– Да, я член ВКП(б).
– Ну, а если вы большевик – где ваш нож? Как это так: большевик – и вдруг без ножа!
Под стать анекдоту была общая атмосфера химического факультета, где вчерашние крестьяне и демобилизованные солдаты смешались со студентами из бывших, державших наготове спасительную иронию и традиционное русское оружие – фигу в кармане.
Этой фрондерской атмосфере Лида и Григорий были обязаны своим знакомством.
Когда Лида, высокая, прямая, спокойная, появлялась в аудитории со стопкой тетрадей подмышкой, с революционно-алым платком, стягивавшим черные волосы, никто бы не смог заподозрить в ней наследницу восходящего к восемнадцатому веку старинного, хотя и обедневшего рода. Между тем еще десять лет назад две сестры жили с родителями в небольшом собственном доме. Так что у Лиды, делившей сегодня крохотную комнатку с Оленькой и матерью, были не только метафизические причины не любить новую власть.