Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но он не был готов платить.
Даже его ближайшее окружение не могло себе представить, что творилось в это время в душе Президента. Эти люди, привыкшие жить по принципу «чего изволите», восприняли произошедшее всего лишь как новый поворот в политике и взяли «под козырёк». Но он прекрасно знал цену всем холуям и лизоблюдам и давно не питал иллюзий.
Совет Федерации единогласно дал Президенту разрешение использовать войска на территории Украины.
Но Президент медлил. Президент боялся.
Посоветоваться ему было не с кем.
Оставался ещё простой народ – тот, что воспринял на «ура» возвращение Крыма и поднял до небывалых цифр его рейтинг – Президент знал, что в данном случае это правда. Народ, который готов был идти в огонь и воду за своим вождём.
Но Президент не знал народа и боялся его стихии.
На восемнадцать ноль-ноль было назначено его выступление, как все ожидали – судьбоносное.
Но чем ближе подбирались к заветной цифре стрелки золотых швейцарских часов, тем яснее понимал шагающий по дубовому кремлёвскому паркету человек, что сия ноша для него непосильна.
Формально он до сих пор не принял окончательного решения, и ушлые спичрайтеры ещё терялись в догадках – к чему готовиться?
Ещё тряслись за свои счета сановники различных рангов, но Президент уже понимал, что он не скажет сегодня того, чего ждали многие – кто с надеждой, кто с открытой злобой, кто с затаённой ненавистью.
Он не посмеет объявить о вводе войск на территорию Украины.
Он отречётся от своего минутного порыва.
Президент подошёл к столу, нажал кнопку вызова помощника и, как только тот явился, отдал распоряжения относительно вечернего выступления, которое будет касаться исключительно текущих вопросов, не затрагивая тему конфликта на Юго-Востоке.
На календаре было двадцать четвёртое апреля.
Всё было кончено.
…Но в Донецке ничего этого не знали. В Донецке верили в свою Россию, готовились к референдуму 11 мая и праздновали Первомай. Праздновали в отместку бандеровцам, посмевшим устроить свою вылазку в городе накануне, двадцать восьмого апреля, и получившим жёсткий отпор от жителей, вооружённых – пока ещё – подручными средствами. Гуляли, как в последний раз, как никогда за все эти годы. Да и не только в Донецке, а по всем городам, где не побоялись и посмели…
И поздно вечером, уже после полуночи, Матвееву звонила Даша и долго делилась впечатлениями от праздника.
Они проговорили по телефону почти полночи, и заснуть ему удалось, когда на востоке уже алел рассвет второго мая.
В окнах семьи Шульга свет был погашен.
Второго Юозасу предстояло выходить на работу в вечернюю смену.
* * *Когда Вероника появилась дома в послеобеденный час, мать была дома, она хлопотала на кухне. Ждали отца – он должен был забежать домой перед сменой.
– Артём-то будет сегодня? – как бы походя спросила мать.
– Понятия не имею, – передёрнула плечами Вероника.
Ксения пристально посмотрела на неё и ничего не сказала.
…Юозас открыл дверь своим ключом, бросил на вешалку камуфляжную куртку и прошёл в комнату.
– Что-то случилось, Юра? – спросила Ксения.
– Похоше, та, – мрачно ответил он, нащупывая рукой выключатель телевизора. – Я только что из ОГА. Случилось страшное. Очень. Фы фители нофости?
– Нет, – сказала Вероника очень тихо, но холодок пробежал по спине. Конечно, с начала восстания ей приходила в голову мысль, что оно может быть и подавлено, всё может быть… – Там что-то, папа? В центре?
– Пока не у нас, – покачал головой отец, но она уже знала – если он начинает говорить короткими, рублеными фразами, значит, действительно что-то произошло.
Юозасу наконец удалось включить телевизор, он был настроен на российские новости, и на экране горел одесский Дом профсоюзов, а комментатор за кадром говорил о том, что речь может идти о десятках погибших…
Женщины молчали, а Юозас, до боли, до хруста сжимая пальцы, смотрел на экран.
Потом он потянулся к телевизору, переключил на украинские новости и минут десять в таком же молчании слушал, как пророссийские активисты устроили провокацию против мирных сторонников майдана… Потом переключил обратно и смотрел на экран, не отрываясь.
Жена и дочь молчали. Они не могли знать, что творилось в его душе, что это не майдановцы разливали по бутылкам зажигательную смесь – это его, Юозаса, руки, большие и сильные, ещё не знакомые с тяжёлым шахтёрским трудом, собирали взрывное устройство, устанавливали его в боевое положение – он и сейчас помнил каждое своё движение, всё строго по инструкции наставника – это его руками сожжено шесть сотен человек, но они же этого не знают, не знают…
– Это фойна, – произнёс он.
– Не может же быть, чтобы после такого Россия не вмешалась, – ответила жена.
– Я пойту на рапоту, – сказал он, вставая и направляясь к двери.
Ксения, одетая в синюю юбку, вышла на лестничную площадку проводить мужа. Он обнял её на прощание, и она прижалась к нему, уткнувшись лицом в его сильное надёжное плечо. Но не заплакала – не имела права плакать, провожая мужа в шахту.
– То сфитания, Ксюша, – сказал Юозас. – Мы всё мошем и всё фытершим. Всё путет хорошо. Мы ше русские, Ксюша, мы спрафимся.
Ему хотелось добавить ещё какие-нибудь хорошие и тёплые слова лично для неё, но они застряли на языке, и он замолк. И Ксения, выпустив его руки, тихо пожелала ему удачи.
И он ушёл на смену.
* * *Сирена выла громко и отчаянно, по-звериному, возвещая беду. Но это – впервые за много десятков лет – не была авария в шахте. Беда случилась на поверхности.