Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По несчастью, это оказался мой прекрасный друг Ваня Лактионов, тот самый, с которым мы вместе занимались аквариумными рыбками и к которому я часто ходил в гости, тайком любуясь его красавицей старшей сестрой. Ваня Лактионов на этот вопрос не смог ответить ничего. Уж и не знаю почему. Стоял и молчал. «Иван! – говорили ему старшие комсомольцы. – Вот ты хочешь вступить в комсомол. Вот ты подал заявление. Вот скажи, зачем? Что ты хочешь найти в комсомоле? – И прямо даже подсказывали ему: – Может быть, ты хочешь быть вместе с лучшими? Или ты хочешь строить коммунизм? Или бороться с недостатками? Ну скажи хоть что-нибудь!» – умоляли его ребята из комсомольского бюро. Но Ваня, надувшись, смотрел в угол и не говорил ни слова.
При этом я отвечаю шоколадным тортом против пончика, что в Ванином поведении не было ни грамма протеста против Всесоюзного Ленинского коммунистического. Просто на него вдруг нашло оцепенение. Такое случается. Иногда прямо у доски. Его пытали минут пять, но без толку. Потом старшие комсомольцы переглянулись и спросили друг друга: «Ну что, рекомендуем или как?» Махнули рукой и сами себе ответили: «Рекомендуем! Конечно, рекомендуем». И вот тут я неизвестно почему взъелся и сказал: «Ну раз вы рекомендуете в комсомол человека, который не может сказать, зачем ему нужен комсомол, – тогда я забираю свое заявление». Подошел к столу, расшебуршил кучу тетрадных листочков, на которых были написаны наши заявления, нашел свое, взял и разорвал на четыре куска. Все прямо ахнули, а Ирка Платонова захохотала: «Тебе, Драгунский, больше всех надо?» Я гордо ответил: «Да! Мне надо больше всех». И прибавил заглавие какой-то советской книжки: «Я отвечаю за всё». Старшие комсомольцы еще раз переглянулись и сказали: «Хорошо, Драгунский. Тогда в другой раз».
Я пробыл в пионерах аж до девятого класса. При этом я принципиально и, как мне казалось, издевательски носил красный галстук. Маленький, линялый, с обтрепанными концами и узлом где-то на уровне второй пуговицы. Тут тоже, конечно, не было никакого идейного протеста, а было обыкновенное паясничанье. Как нынче говорят, стёб.
При этом в восьмом-девятом классе я дружил с ребятами из знаменитой 16-й спецшколы. Если говорить совсем коротко, там была маленькая, совсем аморфная, но все-таки антисоветская организация. Эта история кончилась трагически: одна из девочек, главная активистка, погибла. Как мы все считали, была убита. Я был там сбоку припека, но часто ходил на их сборища. Там читали стихи, выпускали антисоветские школьные стенгазеты и даже писали листовки, расклеивали их по столбам и рассовывали по почтовым ящикам. А девочка Маша из этой школы…
Девочка, с которой меня «революционно повенчали», то есть ночью на Сретенском бульваре расстелили на газоне платок, поставили нас на колени, заставили поцеловаться, соединили наши руки, поводили над головами зажженной свечкой и громко объявили «революционными мужем и женой» (так что пару раз, когда я в разговорах и спорах от нее отмахивался, она возмущалась: «Как ты со своей женой обращаешься?»; и мне говорили: «Нет, старик, так нельзя! Поцелуй ручку и извинись!» – и я целовал и извинялся, и было мне, повторяю, пятнадцать лет)…
Девочка Маша звонила мне, меня не было дома, и она кричала моей маме: «Нам пора выходить на улицы! Скажите Денису, что нам нужно оружие!» Мама пугалась и хохотала одновременно. Но ничего. Ни-че-го. Это к вопросу о тотальной слежке и всеобщем прослушивании в СССР.
Я тоже пару раз на папиной машинке печатал листовки собственного сочинения, в которых призывал народ к восстановлению власти Советов. Позже я узнал, что примерно тех же заблуждений придерживался и Андрей Синявский. Не какая-то там буржуазная демократия с разделением властей нам нужна, а вот именно в полном словарном смысле «советская власть». Самоуправление трудящихся. Посоветовались, решили и сделали, и вот так от и до, снизу доверху. И чтобы непременно выборы! Свободные и альтернативные, хотя слово «альтернативные» я не писал, не было тогда такого слова. Я писал так: «Требуем выборы из нескольких кандидатов».
Вот такое у меня было тогда мировоззрение.
Но и это еще не всё.
Мировоззрение мое осложнялось тем, что я был, как уже не раз говорил, тайный русофил и отчасти монархист. Я хотел старой орфографии, двуглавого орла и трехцветного флага, а также свободы религии, православия в особенности (об этом я даже расхрабрился написать в сочинении). Был за царя, но царизм я мыслил не по-русски, не по-самодержавному, а, скорее, в английской манере. Конституционная монархия. Тут тебе царь-батюшка, а через дорогу Советы рабочих депутатов.
По зрелом размышлении я не могу назвать это кашей в голове, поскольку у всех современных политиков эта каша еще круче перемешана.
Всё это мое (глубоко внутреннее) противостояние советской власти продолжалось до осени 1969 года. То есть до второго курса университета. И вот тогда, в теплый сентябрьский день, со мной произошло нечто вроде духовного переворота.
Когда-то троллейбусы № 3 и № 23 ходили мимо нашего дома в Каретном Ряду. Маршруты разделялись где-то за Бутырской заставой, но от Савеловского вокзала до центра ходили одинаково. Поэтому мы их называли «третий – двадцать третий». Наша остановка «Сад «Эрмитаж»». Следующая – «Петровские Ворота». Потом – «Столешников переулок». Потом – «Площадь Свердлова, Большой театр». Далее троллейбус поворачивал на Пушкинскую улицу (ныне Большая Дмитровка) – остановка «Станция метро «Площадь Свердлова»». Но это было далеко от угла. Плюс два светофора. Поэтому я, когда ехал в университет, соскакивал у Большого театра и шел пешком на Моховую.
При чем тут троллейбус? Сейчас расскажу. В неполных девятнадцать лет я неожиданно понял, что моя внутренняя душевная (а тем более духовная) жизнь – свободна от всего и всех. Ясным сентябрьским утром 1969 года я спрыгнул у Большого театра с подножки троллейбуса № 3 (или № 23) и почувствовал дуновение теплого осеннего ветра в лицо и грудь. Это было как благодать, gratia, charisma – ощущение преимущества духовного над телесным, вечного над сиюминутным, радостного над горестным. Небесного над земным, уж извините.
Я понял, что никто не властен над моей бессмертной душой. Это было подобно тому, как в плену кричал Пьер Безухов («Поймали меня, заперли меня… Кого меня? Меня? Меня – мою бессмертную душу! Ха, ха, ха!..»). Я неожиданно сильно почувствовал, что всегда и везде – в нищете, в ссылке, в тюрьме или даже у расстрельной стенки – я смогу ощутить этот благодатный воздух, дующий мне в лицо и грудь.
Казалось бы, я