Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Как всё это гнусно! — Андромаха сорвала виноградную кисть и вертела в руках, не замечая, что несколько сочных ягод лопнуло и душистый сок течёт по её ладоням. — Я не просто не любила Агамемнона, я его ненавидела, но ваши базилевсы... Они же перечить ему не смели, слушались его приказов, а теперь спокойно мирятся с тем, что в богатейшем из ваших городов правит его убийца!
— Уже не мирятся, — покачал головой юноша. — Эгист мёртв, и Клитемнестра тоже. Когда они убили Агамемнона, кто-то из верных ему воинов укрыл в надёжном месте сына царя Ореста, не то Эгист его бы тоже уничтожил. Дочь Атрида, Электру, выдали замуж за какого-то простолюдина. Но этот простолюдин не стал ей мужем, чтя память об Агамемноне. Он помог царевне отыскать брата. И вот около года назад Орест, которому теперь уже восемнадцать или девятнадцать лет, не помню точно, вернулся в Микены и, тайно проникнув во дворец вместе с Электрой, убил Эгиста.
— Это было его право мести за отца, — сказала Андромаха.
— За это его никто и не осудил. Но после Эгиста они вдвоём с сестрицей убили и собственную мать.
— О-ох! — вырвалось у Андромахи.
— Да, вот так получилось, — Неоптолем смотрел на виноградную гроздь в руках женщины и ловил себя на том, что при всей серьёзности разговора всё время хочет наклониться и откусить одну-две ягоды от этой грозди. — После этого у Ореста помутилось в голове. Он уверяет, что порою видит страшных мстительниц Эрриний[1], и они грозят ему и проклинают его. А вот Электра, которая, как говорят, и убедила брата убить мать и сама держала её за руки, пока он бил кинжалом, вот она никаких Эрриний не видит. Она вышла замуж за друга Ореста по имени Пилат, тот стал царём в Микенах, ну, и они правят вдвоём, точнее, Электра правит — ей ни ума, ни характера не занимать. Конечно, теперь Микены вновь в союзе со Спартой, и им, Менелаю и Электре, страшно бы хотелось быть в союзе и с Эпиром — тогда их власть будет прочна не только на Пелопоннесе, где все цари смотрят им в рот, а, можно считать, почти во всех ахейских землях. Соседи послабее тогда будут вынуждены принимать любые их условия. Понимаешь?
— Понимаю, — серьёзно проговорила женщина.
— Очень хороню. Так вот: я — сын Ахилла, которого они все слишком хорошо помнят. Они знают, что он никого слушаться не стал бы. Понимают, что и я не стану, если не буду им роднёй, то есть если их семья не станет моей семьёй и их дела моими делами. Вот для этого и нужно теперь Менелаю женить меня на Гермионе.
Он помолчал, теребя виноградную лозу, медля говорить дальше.
— А что будет, если ты откажешься жениться на ней? — спросила Андромаха.
— Если бы я просто отказался, это означало бы только мой разрыв с Менелаем и самые плохие отношения со всем Пелопоннесом. Что уже плохо: если, скажем, я соберусь куда-то плыть, во Фракию, например, то мне ведь придётся огибать Пелопоннес, приставать там, чтобы взять воды и провизии, ну и могут быть всякие неприятности... Но дело не только в этом. Если я СЕЙЧАС откажусь взять в жёны Гермиону, Микены и Спарта объявят мне войну.
— Из-за меня? — резко спросила Андромаха.
— Да, — голос Неоптолема дрогнул, но дальше он говорил уже твёрдо. — Ещё год назад Менелай говорил мне, что все ахейские базилевсы в тревоге от того, что в моём дворце растёт сын Гектора, что его мать, то есть ты, пользуясь полной свободой, воспитываешь его, как угодно тебе, а не мне, что ты, моя... моя пленница, имеешь здесь — они так думают, какую-то власть...
— Они боятся Астианакса?! — вскрикнула женщина. — Или меня?! Но что мы можем?
— Они считают, — уже совсем жёстко ответил базилевс, — они считают, что раз ты не стала моей женой и я при этом из-за тебя не хочу жениться ни на ком другом, то значит, ты мне приказываешь и не считаешься с моими желаниями. Они в гневе от того, что жена и сын их злейшего врага, не имея никаких прав, забрали столько власти... Менелай прямо сказал мне сегодня, что если бы ты была моей женой и царицей Эпира, им всем пришлось бы, скрежеща зубами, с этим смириться. Но то, что я из-за страсти к рабыне (прости, но он так сказал!), что из-за страсти к рабыне пренебрегаю родством с Атридами, это для них — смертельное оскорбление и вызов. Или ты — моя жена и царица Эпира, и тогда Астианакс — мой приёмный сын, или я беру под своё покровительство врагов всех ахейцев, и тогда ахейские базилевсы объявляют мне войну.
Вёсла гребцов ещё раз дружно ударили по воде и затем, по команде кормчего, поднялись и застыли. Корабль стремительно пробежал последние полстадия, и его киль царапнул дно, раз, другой. Спереди две пары гребцов соскочили в воду и, ухватив сброшенные им с носа корабля верёвки, по грудь в воде побрели к причалу, чтобы укрепить их на вбитых в землю столбах. Одновременно другие четыре нары рук убирали и притягивали к рее парус, только что вздутый на ветру, но теперь поникший и бесполезный.
— Ну вот мы и в Эпире, госпожа. А вот и корабли твоего отца — вон они, стоят чуть правее. Вижу, нам уже машут оттуда...
Эти слова произнёс кормчий, высокий смуглый мореход, только что оставивший рулевое весло и спустившийся с кормового возвышения. Покуда гребцы возились с канатами и с парусом, он прошёл к носовой части судна, к другому, меньшему возвышению, где, зорко всматриваясь в полускрытый утренней дымчатой завесой берег, стояла девушка, закутанная в длинный тёмный плащ. Услышав слова кормчего, она обернулась, и от этого движения, резкого и стремительного, как почти все её жесты, плащ, ничем не скреплённый на груди, соскользнул с плеч и упал к её ногам.
Она была довольно высока ростом: во всяком случае, воспевая её красоты, ни один аэд[2] не назвал бы её «маленькой птичкой» или «лёгким цветочным лепестком». У неё были длинные стройные ноги, высокая талия и упругая полная грудь. Всё это можно было если не разглядеть подробно, то заметить под мягкими складками голубой туники, схваченной нешироким тканым поясом и едва закрывающей её колени. Туника была без рукавов и позволяла видеть сверху донизу прекрасные руки, покрытые лёгким прозрачным загаром, украшенные на плечах и на запястьях одинаковыми витыми браслетами из тёмного золота с аметистами. Голова девушки была также украшена золотом, но ажурная диадема терялась в светлом сиянии её волос, вьющихся и лёгких, заплетённых в восемь тонких кос и уложенных прихотливыми кольцами среди отдельных завитков, оставленных свободными.
Всё это вместе создавало ощущение горделивой торжественной красоты — однако ощущение, и только. Лицо девушки если не разочаровывало взгляд, то вызывало что-то вроде удивления: оно было почти обыкновенным. Тонкие черты, нежная, как перламутр, кожа, прекрасные линии бровей, прямой нос с еле различимой переносицей, большие светло-серые глаза под густыми ресницами, — всё в отдельности было необычайно красиво. Всё же вместе казалось искусственно собранным, словно в мраморной статус, для которой скульптор брал разные члены у разных натурщиц, отбирая всё самое прекрасное и не думая, насколько одно сообразуется с другим. Лицо девушки всякий, рассмотрев его, назвал бы красивым, и мало кто сказал бы, что оно прекрасно...