Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Раз в несколько месяцев где-нибудь на карте срывает энергетическую линию. Регион перестаёт жить по общим законам и начинает жить по законам одной стихии: под Иркутском земля печёт как под дном сковороды, на севере вода поднялась и стоит морем, которого нет на картах, где-то рвётся само пространство. Внутри заводятся твари. Мана там гуще, чем в зале инициации, в десятки раз, и растёт в ней маг быстрее, чем где бы то ни было.
Возвращается оттуда примерно каждый третий.
Я записал это отдельной строкой и подчеркнул. Не «опасно» — «каждый третий». Цифра, с которой можно работать.
Ратников подошёл ко мне на второй перемене.
Он был из тех, кого замечаешь до того, как разглядишь: широкий, коротко стриженный, умеющий стоять так, чтобы занимать больше места, чем требует его тело. За ним шли двое, и оба держались чуть позади и по сторонам, по привычке.
— Жаров, — сказал он. — Это ты плиту разбил.
— Я.
— В Управлении плита сто лет как треснутая, — сообщил он, ни к кому конкретно не обращаясь. — Мне отец говорил. Её клали при Николае, и с тех пор она держалась на честном слове.
Кто-то за его спиной засмеялся.
Я посмотрел на него и понял, что не испытываю ничего. Ни злости, ни азарта, ни желания объяснить. Передо мной стоял восемнадцатилетний парень, который вырос в доме, где его хвалили, и теперь искренне полагал, что сказанное громко становится от этого правдой. Таких я хоронил пачками и под конец перестал различать их между собой.
— Возможно, — сказал я и пошёл дальше.
Это его не устроило.
— Дуэльный зал свободен до шести, — сказал он мне в спину, уже другим голосом, без представления для публики. — Без стихий. Кулаки. Или у Жаровых и на это правил нет?
Вот здесь я остановился.
Не из-за оскорбления: оно предназначалось мальчику, которого больше не существовало, и меня не касалось. Остановился я потому, что мне нужен был спарринг с равным, а его никто не собирался мне давать бесплатно.
— До шести, — сказал я.
Дуэльный зал в Академии был круглым, с песчаным полом и деревянными скамьями по кругу, и к половине шестого на скамьях сидело человек сорок. Слухи здесь ходили быстрее людей.
Ратников разделся до пояса и оказался ещё шире, чем в форме. Мышц у него было столько, сколько бывает у тех, кто занимался всерьёз и давно, и это меня не радовало.
— Без стихий, — повторил распорядитель, скучающий старшекурсник. — До сдачи или до потери сознания. Начали.
Ратников соврал.
Он не ударил стихией впрямую — этого бы никто не простил, — но песок под моей передней ногой просел на сантиметр в тот момент, когда я переносил на неё вес. Я это почувствовал и не успел ничего сделать: колено провалилось, корпус ушёл вперёд, и его кулак встретил меня на подходе.
В голове зазвенело. Я устоял только потому, что падать было некуда.
Земля без аспекта. Голая, простая, годная лишь на то, чтобы менять плотность грунта под ногами противника и делать это незаметно для скамеек. Никто не крикнул. Похоже, здесь так было принято.
Я отступил и стал разбираться.
Бить его на дистанции было бессмысленно: он длиннее, тяжелее и бьёт как молотом, и это я уже проверил лицом.
Хуже было другое. Физика не давала мне ничего из того, на что я рассчитывал. Она не била на расстоянии и не делала вообще ничего с тем, до чего я не дотрагивался. Она сделала кости плотнее, а удар — сильнее, и на этом заканчивалась. Я стоял на песке в теле, которое стало прочным ящиком, и не имел ни одного способа этот ящик применить, кроме как донести его до противника целиком.
Придётся сближаться.
Следующие минуты были однообразными и неприятными. Я шёл вперёд, песок уходил из-под ноги, я получал и отступал. Дважды он достал меня в корпус, и после второго раза дышать стало можно только верхом груди. Один раз я пропустил в скулу так, что на секунду перестал видеть левым глазом.
Скамейки начали шуметь. Кому-то стало смешно.
Я перестал смотреть на Ратникова и стал смотреть на песок.
Он проваливался не везде. Только там, куда я собирался наступить, и — вот оно — на четверть секунды раньше, чем я туда наступал. Он читал не ногу. Он читал перенос веса, потому что ничего другого прочитать не мог: под стойкой смотреть нечего, пока стойка не поехала.
То есть он реагировал на моё намерение. А намерение можно подделать.
Я качнул корпус вправо, показал вес на правую ногу и не перенёс его.
Песок справа просел.
Я шагнул левой — в пустую, твёрдую землю — и вошёл внутрь, туда, где его руки уже ничего не весили. Он попробовал отступить и не успел, потому что отступать в собственную яму неудобно даже её хозяину.
Дальше я не бил в голову. В голову бить было долго.
Я взял его за локоть и плечо и сломал ему стойку — тем способом, которым ломают стойку человеку тяжелее себя: не силой, а тем, что отбираешь у него опору и подставляешь свою. Он пошёл вниз, я пошёл вместе с ним, и мы легли на песок, и вот тут разница в весе впервые сыграла не против меня, потому что на земле его вес стал его проблемой.
Локтем на горло. Не всем весом — столько, чтобы он понял.
Он захрипел и хлопнул ладонью по песку.
— Сдача, — сказал распорядитель.
Я убрал руку и сел рядом. Вставать сразу не получалось: рёбра справа отзывались при каждом вдохе, а левый глаз заплывал на глазах.
Ратников сел тоже. Потрогал горло, откашлялся и заговорил уже без всякого представления.
— Грязно, — сказал он.
— Зато быстро. — Я сплюнул песок. — Продержись я честно ещё минуту, ты бы меня додавил. Ты и сам знаешь.
— Знаю. — Он потёр горло. — Поэтому и говорю: грязно. Не в упрёк.
Он усмехнулся, но как-то невесело, и я вдруг понял, что смотрит он мне за плечо, на скамейки. Я обернулся. Скамейки расходились. Двое, стоявших у выхода, не расходились и на нас не смотрели.
— Знаешь, что мне отец сказал утром? — Ратников говорил вполголоса и в песок. — Когда узнал, что ты в моей группе. Он сказал: держись от Жарова подальше, у него скоро станет тесно. — Он поднялся, отряхнул колени. — Я его не послушал, потому что мне восемнадцать и я дурак.