Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я заметила, что дядя Филиппо понимал всю неоднозначность характера Амалии, – эту ее двойственность видела и я, даже в те моменты, когда отец в приступе ярости хватал ее за горло, отчего у нее на коже потом оставались синие следы его пальцев. Нам с сестрами мама говорила: “Такой уж у него нрав. Он не знает, что творит, а я не знаю, что ему сказать”. Однако мы были убеждены, что за такие поступки отец заслуживает смерти и, выйдя однажды утром из дома, должен погибнуть – в пожаре или под колесами автомобиля… а может, утонуть. За такое отношение к отцу и за подобные мысли мы ненавидели именно Амалию, ведь это она была всему виной. И мы с сестрами не сомневались в этом, я хорошо помню.
Да, я не забыла ничего, но совсем не хотела пускаться в воспоминания. При случае я могла бы восстановить в памяти все до мелочей; но зачем? Я сосредотачивалась лишь на тех деталях и эпизодах из прошлого, которые были уместны здесь и сейчас, и часто – в силу необходимости, продиктованной настоящим моментом, – не сдерживала поток воспоминаний. Теперь, к примеру, я видела раздавленные персики на полу, розы, которыми десять или двадцать раз хлестали о кухонный стол, – красные лепестки взметаются в воздух и плавно оседают, ножки с шипами все еще обернуты в серебристую бумагу; я видела сладости, вышвырнутые за окно, и платье, сожженное на газовой плите. Чувствовала тошнотворный запах горелой ткани, в точности такой, какой бывает, если по рассеянности оставить на одежде раскаленный утюг, и мне было страшно.
– Ничего-то вы не помните и не знаете, – говорил дядя Филиппо, словно мы сидели тут втроем, я и сестры. И хотел рассказать, как все было: известно ли нам, что отец принялся бить Амалию, только когда она стала противиться его намерению бросить работать на Казерту и американских моряков? Не ее это было дело. А она имела обычай совать нос во все, вот ведь вздорный характер. Отцу пришла в голову идея нарисовать голую цыганку-танцовщицу. Он показал картину какому-то типу, одному из тех, что контролировали торговцев живописью, бродивших из города в город и продававших сельские сцены и морские пейзажи. И тот тип – его звали Мильяро, и у него еще был сын с кривыми зубами, – рассудил, что картина вполне годится для продажи врачам, в том числе стоматологам. За цыганку он пообещал отцу навар получше того, что выходил в результате работы на Казерту. Но Амалия воспротивилась: не хотела, чтобы отец порывал с Казертой, малевал цыганок и вообще показывал их Мильяро.
– Ничего-то вы не помните и не знаете, – повторил дядя Филиппо, удрученный тем, что миновали славные времена, ушли безвозвратно годы, когда можно было бы горы свернуть.
Я поинтересовалась, чем занялся Казерта после разрыва с отцом. По глазам дяди Филиппо было видно, что в уме у него промелькнуло множество вариантов ответа, один другого язвительнее. Но в итоге он отбросил самые ядовитые и надменно заявил, что Казерта получил по заслугам.
– Расскажи отцу о том, что сейчас случилось. Он свистнет меня, и мы вместе пойдем убьем Казерту. А коли тот вздумает сопротивляться, так и в самом деле убьем.
Вот как. Выходит, это я должна рассказать отцу. Меня раздражали дядины слова и интонация, с какой они были произнесены. Словно со мной следовало разговаривать именно так, свысока. Филиппо вопросительно посмотрел на меня и, видя, что я непроницаема, снова укоризненно покачал головой.
– Не помнишь, значит, ничего, – твердил он в отчаянии. Потом стал рассказывать о Казерте. Поняв, что отец не намерен впредь работать с ним, Казерта встревожился. Продал убыточную кафе-кондитерскую, унаследованную им от собственного отца, и вместе с сыном и женой переехал в другой квартал. Чуть погодя дошли слухи, что он скупал краденые лекарства. Потом стали говорить, будто Казерта вложил скопленные деньги в типографию. И это странно, ведь он ничего не смыслил в печатном деле. Дядя Филиппо предполагал, что он печатал конверты для нелицензионных пластинок. Как бы то ни было, типография однажды сгорела, и Казерта с ожогами ног угодил в больницу. С тех пор о нем было мало что слышно. Одни говорили – ему хватало на жизнь денег, полученных от страховой компании. Другие думали, будто Казерта, пострадав при пожаре, только и делал, что ходил по врачам, так никогда и не поправившись – не из-за самих ожогов, а из-за повреждения суставов. Вообще он всегда был чудаковатым, и людям казалось, что с возрастом его странности усугубляются. Вот и все. Больше дядя Филиппо ничего о Казерте не знал.
Я спросила, какое у него имя: листая телефонный справочник, я обнаружила слишком уж много людей с фамилией “Казерта”.
– Не вздумай разыскивать его, – ответил он, снова насупившись.
– Казерта мне ни к чему, – солгала я. – Хочу повидаться с Антонио, его сыном. Мы ведь дружили в детстве.
– Неправда. Тебе нужен Казерта.
– Тогда у отца спрошу, как его по имени. – Такой ответ пришел мне в голову неожиданно.
Дядя Филиппо с изумлением посмотрел на меня, словно увидев перед собой Амалию.
– И правда ведь спросишь, – проворчал он. И добавил тихо: – Никола. Его звали Никола. Но телефонный справочник тебе не поможет. Казерта – всего-навсего прозвище. Его настоящая фамилия крутится где-то у меня в голове, но никак не вспоминается.
Он и в самом деле, казалось, ворошил память, пытаясь дать мне ответ, но потом махнул рукой.
– Довольно. Возвращайся в Рим. А коли решишь навестить отца, не рассказывай, по крайней мере, об этой рубашке. За такие фокусы он и сейчас бы убил твою мать.
– Уж теперь-то ему вряд ли это удастся, – заметила я. А дядя Филиппо, словно не услышав моих слов, спросил:
– Еще немного кофе?
Переодеваться я не стала. Осталась в своем темном платье, мятом и впитавшем городскую пыль. И едва успела поменять прокладку. Со своими гневными выпадами и навязчивой заботой дядя Филиппо ни на минуту не оставлял меня в покое. Когда я сказала, что собираюсь купить кое-что из белья в магазине сестер Восси, он смутился и на несколько секунд притих. Потом предложил проводить меня до автобусной остановки.
День выдался совсем пасмурным, было душно, автобус пришел набитый. Поразмыслив, дядя Филиппо решил ехать вместе со мной, чтобы, по его словам, оберегать меня от воров-карманников и хулиганов. Освободилось место, я предложила ему сесть, но он наотрез отказался. Тогда села я, и автобус поплелся по городу, бесцветному и измученному пробками. Едкий запах нашатырного спирта[3] отравлял те крошечные порции воздуха, которые поступали через окна, открытые, кажется, еще в незапамятные времена. В носу щипало. Дядя Филиппо обрушился с бранью на мужчину, который недостаточно проворно отодвинулся в сторону, когда я, пробираясь к свободному месту, попросила его пропустить меня, а потом накинулся на какого-то юнца – тот курил, хотя это было запрещено. Оба отнеслись к нападкам враждебно и с презрением, несмотря на преклонный возраст дяди Филиппо и отсутствие у него одной руки. Я слышала его ругань и угрозы, доносившиеся из середины автобуса, куда его оттеснила толпа.