Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иоланда вскочила и помахала далекому узилищу.
– Салют, Люциус и Табита! Жасмин, как оно?
Уинстон зашипел и уставился в пол.
– Что с тобой? – спросила Иоланда, коснувшись подбородка помрачневшего парня. – Ты знаешь кого-то в Райкерс?
– Я тебя умоляю. Я знаю на «Скале» до кучи ниггеров.
– Кучу ниггеров. Или до хрена ниггеров, – поправила Иоланда.
Уинстон кивнул. Он часто моргал, пытаясь сдержать слезы и призраки грехов, прошлых, настоящих и будущих.
– Плохие воспоминания?
Уинстон не поднял глаза. Иоланда потянула его за мочку уха, погладила бровь в поисках потайного рычага на книжной полке, который открывает дверь в тайную комнату. Уинстон поднял голову и сделал глубокий вдох. Он отстегнул нагрудную пластину своего панциря и начал снимать броню, один тяжелый кусок за другим.
На хрен. Уинстон начал со своего первого ареста в тринадцать лет. Ребята из его квартала провели тот летний день, воруя в магазинах и срывая с прохожих золотые цепочки. Ближе к вечеру он со своей бандой шел по Сорок пятой, все вдрызг пьяные, наглые и задиристые, как солдаты в трехдневном увольнении. Кто-то заметил мужчину, выходившего из кинотеатра, и завопил: «Карманы!» Несчастный поклонник порно еще не успел заметить стаю красноглазых волков, как четверо ребят вцепились в его карман и рванули в разные стороны.
Швы лопнули с громким треском. Бумажник незнакомца выпал на землю и исчез быстрее, чем мужик издал протестующий вопль. По тротуару со звоном разлетелись монеты и жетоны из пип-шоу. Бедняга одновременно пытался спасти остатки своих сокровищ, поддерживать разорванные штаны и отбиться от гарлемской шантрапы, которая накинулась на монетки, как голуби на крошки хлеба.
Каким-то образом один из парней, Дарк, недавний переселенец из Калифорнии, унес в качестве добычи еще и несколько жемчужных капель спермы на своей замысловатой прическе. Чтобы прекратить издевательства остальных ребят и доказать, что его толстые жесткие «хвостики» «гангстерские», а не «бабские», Дарк прочесал четыре квартала и обнаружил жертву ограбления, которая описывала двум патрульным произошедшее преступление. Не обращая внимания на полицейских, Дарк принялся дубасить пострадавшего с криками: «За дрочку отобью тебе почки, у меня на бошке теперь мандавошки!» Уинстон катался по тротуару от смеха, пока копы надевали на него наручники. Он хихикал по дороге в полицейский участок: «СПИД на моих волосах, не видать мне больше девах!» Похохатывал, когда с него снимали отпечатки пальцев: «На голове молочко, лучше б кончили в очко…» Город потратил целую катушку пленки на его портрет; в конце концов пришлось остановиться на фото Уинстона, ухмыляющегося, как «Анкл Бен», с залитым слезами лицом.
Вечер перестал быть томным, когда полицейские не поверили, что парню таких габаритов может быть всего тринадцать лет, и, поскольку бюджетные сокращения сделали ночных судей счастливыми либеральными воспоминаниями, для подтверждения личности его на выходные отправили в тюрьму Райкерс. Процедура была недолгой. Уинстон сошел с автобуса, пережил унижения обыска с раздеванием и оказался в корпусе С-64. Там, на койке под часами играло в шашки туалетной бумагой его живое свидетельство о рождении: родной папаша. Отец и сын играли в шашки бумажными комками и спорили, кто будет звонить их жене и матери.
– Я с ней три года не разговаривал, я не пришел на похороны твоей сестры, так что звони ты, парень.
– Да пошел ты! Отсоси, сука.
В отличие от отца, Патрис Фошей держала слово. Последнее ее обещание, данное с амвона за гладильной доской, гласило: «Уинстон, будешь попадать в неприятности, я не стану выгонять тебя из дому, я уеду к чертям сама и тебя с собой не возьму. Будешь сам по себе. Понимаешь?» В понедельник утром миссис Фошей внесла залог за обоих правонарушителей. Она высадила Клиффорда у дома его подружки, подняла к небу кулак – «Власть народу!» – и уехала в Атланту, пообещав Уинстону присылать деньги на еду и оплату квартиры, пока ему не исполнится восемнадцать.
Только через два года Уинстон решился перенести свои пожитки в комнату матери. Раз в две недели, ровно в десять, когда заканчивались черные сериалы, мать звонила узнать, как дела, и непременно спрашивала, почему он не может быть таким, «как хорошие мальчики на ТВ».
Уинстон уже заканчивал свой рассказ богохульственным «В жопу Косби»[6], как мимо их прогулочного катера прошла громадная мраморно-белая яхта, на борту которой четкими черными буквами было выведено «Джубили». Два современных вертолета, на носу и на корме, вращающийся над мостиком радар – яхта походила скорее на военный корабль, чем на судно для развлечений.
– Так ты совсем один? – спросила Иоланда.
Уинстон пожал плечами, глядя куда-то вдаль. Иоланда понимала, что сейчас правильно было бы прижаться к пухлому плечу Уинстона и сказать: «Нет, ты не один», но давно усвоила, что первый шаг нужно оставлять мужчине. Вместо этого она заполнила неловкую паузу цинизмом:
– У всех ниггеров папаши говорят, что состояли в «Пантерах»[7]. Если даже и так, то самое большее, что им доверяли, – раздавать листовки.
– Сбрендила? Он был в деле!
Уинстон распахнул бумажник и показал фотографию чернокожего мужчины с небольшой бородкой, от берета до ботинок одетого в черное. Присев за «Фольксвагеном-жуком», тот держал дробовик в затянутых в черные перчатки руках и целился поверх капота в некого врага революции, оставшегося за кадром. Иоланда схватила бумажник и всмотрелась в поляроидный снимок.
– Йоу, твой папаша был крутой перец! Только глянь на его остроносые шузы, а ноги, а точеный зад…
Она полистала бумажник, задержавшись на удостоверении для продуктовых карточек, чтобы убедиться, что Уинстон не придумывает насчет своего возраста. Посмотрела на относительно свежие фото молодых черных и латиносов, позирующих с оружием на фоне серых школьных шкафчиков. Групповые фотографии перемежались портретами тех же парней, с угрюмыми лицами сидящими за рулем уборочной машины или на фоне игровых автоматов в соседнем заведении: они смотрели прямо в камеру, приставив дуло пистолета к виску. Уинстон представлял ребят своего квартала:
– Грубый, Куки, Крошка-Воп, Упор – а вот это мой кореш, Фарик.
Перебирая содержимое бумажника, Иоланда осознала, что ей в нем нравится, кроме носа пуговкой. Он был в мире с собой, с тем, кем он является. Нечасто встретишь такого расслабленного черного.
Уинстон был честен – может, не перед всем миром, но он был честен перед ней и перед собой. Он не приукрашивал и не рационализировал свои похождения дурацкими байками, что его команда «задает жару», или «идет к вершине», или «живет ради риска». Никаких слезливых историй про тяготы жизни в трущобах: «Тебе не понять, быть черным – это ужасно тяжело!» – словно Иоланда смотрела на мир черных откуда-то снаружи. Она понимала, что такое жалеть себя и сомневаться в самом себе; с ней не нужно было говорить так, словно ее голову не украшали негритянские косички.