Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я дошел до шоссе, ведущего к лесу. На опушке по-прежнему тянулась промзона. Теперь она вплотную примыкала к заводу, где с шестнадцати лет и до пенсии трудились почти все мои дядья и тетки. Большинство так и не успели пожить на покое. Как только уходили с работы, так их сразу начинал глодать рачок. Сегодня я проезжал на машине мимо старого здания. Завод не так давно закрыли. Остались только растяжки с лозунгами да память о нескольких репортажах на местном радио и в прессе, освещавших борьбу против его закрытия. Против чего сражались все эти люди? Против неизбежной деиндустриализации Франции? Против делокализации производства? Власти делали вид, что шевелятся. Пресса – что негодует. Но во всем этом не было никакого смысла. Борьба была заранее проиграна, да оно и к лучшему, по-моему. Страна занялась другими вещами, и не о чем тут плакать. Нужно и впрямь как сыр в масле кататься, чтобы сожалеть о реальной жизни рабочих. Окей, солидарность, окей, товарищество, но вашу мамашу, они же изможденные, закабаленные, покорные, отупелые. Рак в пятьдесят пять лет. Заслуженный отдых в центре паллиативной помощи. Гм, надо было папу спросить, что он про все это думает. У него – никаких сожалений. Время меняется, мы вступили в эпоху сферы услуг и высоких технологий, скоро всех рабочих заменят роботы, везде, и это самое прекрасное будущее, какое только можно обещать. Папа так разнервничался из-за той пьесы и фильма, что Поль тогда сочинил, из-за всей этой фигни про захваченные рабочими заводы, про сплочение товарищей перед лицом ликвидации их рабочих мест, про профсоюзную борьбу. Говорил: “Куда он лезет? Что он в этом понимает? Да, конечно, мужики не хотят терять работу, потому что им семьи кормить надо, но дай им хорошо оплачиваемое место в офисе, да чтобы переезжать не надо было, и я тебя уверяю, им бы до лампочки был этот завод и его спасение. Я тебе точно говорю, ни один из них не хочет, чтобы его дети гробили здоровье у станка, как он сам. Ровно поэтому они туда покорно шли. Чтобы у их детей был шанс заняться чем-то другим. Уж не говорю про всех этих высокопоставленных субъектов, которые нам заливают про сохранение промышленности: да они скорее сдохнут, чем вообразят, что их детки когда-нибудь будут впахивать в цеху”.
Больше всего он кипятился из-за того, что Поль как бы ссылался на них – на него, его братьев и сестер, работавших на заводе. Можно подумать, это что-то объясняет. Можно подумать, это дает ему право, делает его экспертом по данному вопросу, а он ведь ни разу носа туда не показывал. Можно подумать, ему хоть когда-то было дело до наших дядьев и теток. Сам папа простоял у конвейера всего четыре года. Как двадцать стукнуло, так и свалил на дорожно-строительные работы. Тоже дело нелегкое, но он хотя бы трудился на свежем воздухе. Однажды он сказал про Поля:
– Знаешь, про семью он вспоминает, только когда ему удобно. Но мне вот что интересно: сколько ему заплатили за все эти штучки про достоинство рабочего люда.
Он почти никогда не высказывался о сыне откровенно. Как я ни пытался продолжить разговор, он больше ничего не сказал, хотя на душе у него наверняка было тяжко. Я чувствовал, что он уже злится на себя за свои излияния. Наговорил лишнего. С тех пор как у них с Полем пошел разговор на таких повышенных тонах, что сдать назад стало уже невозможно, с тех пор как они разрушили все мосты, папа явно решил взять вину на себя. “Что-то мы сделали не так, это точно, особенно я” – вот единственный комментарий, который он себе позволял, когда кто-нибудь поднимал этот вопрос.
Когда я вернулся, Поля на террасе уже не было. Наверное, спать пошел. И конечно, даже не подумал запереть дверь на террасу. Папа бы взбесился. “Столько шпаны тут шляется…” Брат считал, что “шпана” в то время непременно означала арабов и черных, но, думаю, он был неправ: отец хоть и опасался всех, кого называл “гопниками” или “отморозками”, и да, согласен, ему для этого хватало любого пустяка, но не думаю, чтобы цвет кожи или религия (религии он вообще все ненавидел) что-то для него значили. Но теперь это уже неважно. Папа больше никогда не разорется, обнаружив, что дверь забыли запереть на ключ. Он умер и лежит в дубовом ящике. Завтра его похоронят. Будет отпевание. Мама настояла. Не то чтобы веры в ней было больше, чем в нем самом, “но вообще-то, кто знает”, смущенно сказала она мне по телефону пару дней назад.
Я повернул ручку, дверь приоткрылась. И вздрогнул – раздался чей-то голос. Опять Поль. На сей раз расположился на диване в гостиной.
– Я тебя разбудил?
– Нет-нет, я не сплю.
– Какого черта ты тут делаешь? Не пойти ли тебе к себе в комнату?
– Надо бы, но ты ушел, а я не знал, взял ли ты ключ. Не хотел оставлять открытую дверь просто так, без присмотра.
Я поглядел на него с сомнением. Что-то совсем на него не похоже.
– Да нет, шучу. Просто моя спальня занята.
– Как так?
– Там Клер. Видно, решила сбежать с супружеской постели. А тот небось дрыхнет.
– Ты его всегда на дух не переносил, а?
Он пожал плечами.
– Заметь, ты мало кого переносил.
Я чувствовал, что он уже готов ответить в том же духе, как обычно, но он вдруг задумался.
– Ну да, наверно, ты прав, – в конце концов буркнул он. – Но в свое оправдание скажу, что обратное тоже верно.
– А причина где? И где следствие? Вопрос на миллион. Курица или яйцо.
– Чего?
– Ну, не знаю. Ты всех не выносишь, потому что все тебя не выносят? Или наоборот? Типа “что посеешь, то и пожнешь”. Может, конечно, это связано, но я бы удивился. Тебе бы со своим психоаналитиком на этот счет поболтать.
– Ни разу не ходил к психоаналитику.
– А-а. А я-то думал.
– Зачем? Что за штампы? Режиссер каждую неделю ложится на кушетку психоаналитика, и так до конца своих