Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Поглядим, как он нынче ужинать будет.
Я в отчаянии взглянула на достопочтенного Томаса. Появись у него на лице хоть тень печали или смущения, я бы пожалела его и не смогла рассмеяться. От смеха меня удержало бы сострадание. Я вообще страшно боялась смеяться в церкви. Дам себе волю – и наверняка случатся две вещи. Я непременно описаюсь, и столь же непременно меня выдерут. Но уж на сей раз я точно умру, потому как слишком смешно – сестра Монро, Мамуля, пытающаяся ее приструнить своими угрожающими взглядами, Бейли с его «Проповедуй!» и старейшина Томас, губы у которого провисли, точно растянувшаяся резинка.
Но тут достопочтенный Томас стряхнул сестру Монро с ее ослабевшей хваткой, вытащил непомерных размеров белый платок и расстелил его над своими паршивыми зубками. Засунув их в карман, он прошамкал:
– Нагим я вышел из утробы матери, нагим и возвращусь туда.
Смех поднялся по телу Бейли от пяток вверх и начал выплескиваться через нос отрывистым хриплым фырканьем. Я больше даже и не пыталась сдерживаться, открыла рот и выпустила звук наружу. Услышала, как первый смешок взмыл в воздух у меня над головой, взлетел над кафедрой и выпорхнул в окно. Мамуля громко произнесла: «Сестра!» – но скамья оказалась скользкой, и я сползла на пол. Во мне было еще много смеха, и он рвался на волю. Я знать не знала, что на свете бывает столько смеха. Он надавил на все отверстия моего тела, выпихивая наружу все, что попалось на пути. Я вскрикивала и подвывала, выпускала газы и мочу. Как Бейли попал на пол, я не видела, но, перекатившись, обнаружила, что он тоже брыкается и верещит. Бросив взгляд друг на друга, мы заходились пуще прежнего, он пытался что-то сказать, но его вновь донимал смех, удавалось лишь выдавить:
– Проповедуй, говорю!
А потом я подкатилась к палке дяди Вилли с резиновым наконечником. Глаза поднялись вдоль древка до его здоровой шоколадной руки на рукоятке, а потом вдоль долгого-долгого белого рукава – к лицу. Одна сторона повисла, как бывало всегда, когда он плакал (так же она повисала, и когда он смеялся). Дядя выпалил, заикаясь:
– На этот раз я вас лично выдеру!
Не помню, как мы выбрались из церкви и как оказались в находившемся по соседству домике священника, но в тот день нам с Бейли задали всем поркам порку. Между ударами дядя Вилли рычал, чтобы мы прекратили реветь. Я пыталась, а вот Бейли отказывался подчиняться. Потом он объяснил мне, что, когда тебя бьют, нужно орать во весь голос: человек и сам может смутиться, или какой-нибудь сострадательный прохожий придет тебе на выручку. Нас выручили вовсе не по этим причинам, но, поскольку Бейли вопил очень громко и мешал остаткам службы, пришла жена священника и попросила дядю Вилли нас угомонить.
У детей, наделенных воображением, смех легко переходит в истерику. Много недель после того я чувствовала себя очень, очень больной и до полного выздоровления так и стояла на краю обрыва, заполненного смехом, – любая забавная вещь могла сбросить меня в пропасть, на верную смерть.
Всякий раз, как Бейли мне говорил: «Проповедуй!» – я била его наотмашь и ударялась в слезы.
Мамуля была замужем трижды: за мистером Джонсоном, моим дедом, который бросил ее в самом начале нового века с двумя малолетними сыновьями; за мистером Хендерсоном, про которого я совсем ничего не знала (Мамуля никогда не отвечала впрямую на заданные ей вопросы ни по одному предмету, кроме религии), и, наконец, за мистером Мерфи. Его я видела только раз, мельком. Однажды субботним вечером он проезжал через Стэмпс, и Мамуля поручила мне постелить ему на полу. Был он темнокожим, коренастым, в шляпе с загнутыми полями, как у Джорджа Рафта. На следующее утро он околачивался в Лавке, пока мы не вернулись из церкви. То воскресенье стало первым на моей памяти, когда дядя Вилли не пошел на службу. Бейли сказал: он остался дома, чтобы мистер Мерфи нас не обчистил. В середине дня, после основательного Мамулиного воскресного обеда, мистер Мерфи отбыл. Заломив назад шляпу и насвистывая, зашагал прочь по дороге. Я смотрела на его широкую спину, пока он не скрылся за поворотом у большого белого здания церкви.
Про Мамулю говорили, что она хороша собой, а те, кто помнил ее в молодости, утверждали, что она и вовсе была красоткой. Я видела в ней лишь силу и власть. Ростом она была выше всех женщин из моего мирка, а ладони у нее были такие крупные, что она могла обхватить мне голову от уха до уха. Голос звучал тихо – но лишь потому, что она сама этого хотела. Когда в церкви ее вызывали спеть, она будто бы вытаскивала затычки откуда-то из челюстей, и мощный, грубоватый звук изливался на слушателей и трепетал в воздухе.
Каждое воскресенье, стоило ей сесть на свое место, священник возвещал:
– Следующий гимн запевать будет сестра Хендерсон.
И каждое воскресенье Мамуля удивленно вскидывала на священника глаза, будто бы спрашивая беззвучно: «Я?» Стремительно убедившись, что просят действительно ее, она откладывала сумочку и медленно складывала носовой платок. Платок она аккуратно опускала в сумочку, поверх всего остального, а потом опиралась на спинку передней скамьи, поднималась толчком, раскрывала рот – и пение изливалось наружу, как будто бы только и дожидалось возможности явиться на свет. Неделю за неделей, год за годом последовательность не менялась, но я не припомню, чтобы хоть кто-то упоминал о Мамулиной непосредственности и готовности петь.
В намерения Мамули входило научить нас с Бейли пользоваться жизненными путями, по которым до нас ходили она, люди ее поколения и все чернокожие – и которые им казались безопасными. Мысль о том, что с белыми можно разговаривать, не рискуя при этом жизнью, казалась ей подозрительной. А уж разговаривать с ними непочтительно и вовсе немыслимо. Собственно, и вообще говорить про них грубости даже в их отсутствие тоже немыслимо – если не пользоваться неопределенным «они». Если бы ей задали вопрос – а она вдруг решила бы дать на него ответ, – свойственна ли ей трусость, она бы ответила, что ей свойственно здравомыслие. Или она не противостояла «их» выходкам год за годом? Или не она – единственная чернокожая в Стэмпсе, к которой однажды обратились «миссис»?
Эта история стала в Стэмпсе одной из местных легенд. За несколько лет до нашего с Бейли туда приезда на одного мужчину устроили облаву за попытку оскорбить честь белой. Пытаясь сбежать, он заскочил в Лавку. Мамуля с дядей Вилли спрятали его до вечера за одежным шкафом, снабдили провиантом для путешествия через всю страну и отправили восвояси. Однако его все же изловили, и, когда спросили в суде о его перемещениях в день совершения преступления, он ответил: узнав, что его разыскивают, он спрятался в Лавке у миссис Хендерсон.
Судья настоял на вызове миссис Хендерсон, и, когда Мамуля явилась в суд и объявила, что она и есть миссис Хендерсон, судья, адвокат и все присутствовавшие белые расхохотались. Судья действительно совершил промах, назвав негритянку «миссис», но он ведь был из Пайн-Блаффа, откуда ему было знать, что владелица деревенского магазина окажется чернокожей. Белые долго хихикали над этим происшествием, а чернокожие решили, что оно лишь послужило доказательством величия и достоинства моей бабушки.