Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В «Авангарде» я увидел немыслимые в условиях нашего края хозяйственные достижения. За какие-нибудь 6 лет (1922–1928) они при 162 едоках, из них около 80 трудоспособных, воздвигли кирпичные хозяйственные строения, стоившие десятки тысяч. У них имелось около 50 породистых коров, штук 40 лошадей, тоже породистых битюгов, большое стадо йоркширских свиней. При паровой мельнице было поставлено динамо и даже на улице горели электрические фонари, мастерские — столярная и слесарная — тоже были электрифицированы.
В отношении быта они также шагнули далеко. Дети с самого рождения отдавались матерями в ясли, и там они находились все время, день и ночь. Грудных матери в определенные часы приходили кормить, а вообще все дети до 15-летнего возраста были на иждивении коммуны и размещались по возрастам, отдельно от родителей. В детских очагах[422] были идеальные порядок и чистота, без халатов туда никого не пускали.
На взаимоотношения полов также внедрялся новый взгляд. «Любовь до гроба» у них не ставилась в идеал: если супруги, сойдясь и прожив совместно какое-то время, находили, что ошиблись друг в друге, то могли свободно разойтись, не опасаясь вызвать этим пересуды.
Даже оформление брака или развода в ЗАГСе у них не считалось особенно нужным: договорившись между собой, пара могла заявить, чтобы ей дали семейную комнату. А многие пары жили не совместно, в разных комнатах, чтобы не мозолить без надобности друг другу глаза, меньше надоедать.
Оплата труда производилась специально отпечатанными бонами, соответствовавшими по достоинству разменной монете. Кажется, оплата производилась поденно и подразделялась только на две категории: квалифицированные получали 1 рубль 10 копеек за 8-часовой рабочий день, а неквалифицированные 90 копеек. Председатель правления коммуны Лозицкий мне говорил, что настояли на этой разнице неквалифицированные, а квалифицированные настаивали на полном равенстве.
Каждый член коммуны из своего заработка обеспечивал только лично себя, так как все дети и нетрудоспособные члены коммуны обеспечивались за счет общих средств. В столовой всякий мог выбирать себе блюда по своему вкусу, аппетиту и наличию заработанных бон. При этом все было крайне дешево: тарелка борща или супа стоила 6 копеек, порция котлет или жареного мяса — 10 копеек, стакан молока — 3 копейки, какао — 5 копеек и т. д., а нарезанный хлеб подавался на столы в неограниченном количестве.
Лозицкий мне говорил, что члены коммуны приучились работать несравненно производительнее единоличников. Во время уборки приходилось иногда нанимать единоличников в помощь, так они не могли угнаться в работе за коммунарами.
Рассказал он про такой случай. Однажды на ж-д станции коммунары грузили свою пшеницу в вагон, а рядом грузили такой же вагон нанятые кулаком единоличники. Коммунаров было 6 человек, единоличников — 8, но коммунары начали позже и закончили раньше. Видя это, кулак принес четверть водки. Нанятые им люди обрадовались, но он им сказал: «Вы, лодыри, этого не стоите, я лучше угощу коммунаров». Так и выпоил нашим ребятам, а своим не дал и рюмки.
Эта четверть немного не вязалась с тем, что писал Гладков. Он утверждал в своей статье, что в коммуне изжито не только употребление спиртных напитков, но и курение. Правда, и я не видел ни выпивающих, ни курящих, но, по-видимому, вне коммуны коммунары иногда позволяли себе отступать от своих правил.
Итак, казалось бы, это почти тот идеал, к которому я так давно стремился. И все же что-то меня не удовлетворяло, а что именно — я, пожалуй, и теперь не смогу точно сказать. Чувствовалась какая-то монастырщина, что ли, хотя и без религии.
Лозицкий предлагал мне, если я желаю, остаться у них в коммуне. Но у меня не было этого желания, я хотел другого. Я хотел создать нечто вроде этого в своем родном краю, со своими, знакомыми мне людьми, на нашем суровом севере, где хотя и нет условий для такого материального процветания, но обеспеченную и культурную жизнь создать было бы можно. Я надеялся организовать такую коммуну, в которой не чувствовалось бы монастыря или казармы, а где был бы дружный, сознательный, живущий в полном равенстве коллектив.
В ту же поездку я был в Иванове на текстильных фабриках, в Днепропетровске на чугунолитейном и прокатном заводах, в Донбассе на шахтах, в винодельческом совхозе Абрау-Дюрсо между Новороссийском и Анапой. Был и в Москве, но только в театрах. И меня поразила дороговизна билетов: от 3 до 10 рублей. Для кого же эти дорогие театры, подумал я, ведь рабочему они при таких ценах явно недоступны? Но мне объяснили, что рабочие получают билеты со скидкой через свои профсоюзы и поэтому имеют возможность посещать даже лучшие театры.
У текстильщиков мне не понравилось, что работать им приходится в адском шуме, разговаривать в цеху можно было, только крича во всю мочь друг другу в ухо. Пробыв там пару часов, я потом целый день ощущал этот шум. У литейщиков адская жара и копоть, а о шахтерах и говорить нечего.
При сравнении всех этих работ с работами крестьянина у меня создалось мнение, что последний добывает свой хлеб в несравненно лучших условиях. Видя прокопченных и истомленных рабочих, я думал: когда же наступит такое время, что каждый труд станет радостным, привлекательным и притом даст полную обеспеченность всем необходимым? Мне казалось, что сельское хозяйство к этому ближе: там стоит только для сокращения рабочего времени ввести машины, а для повышения доходности применить научные способы ведения хозяйства, и тогда труд не будет изнурительным, а жизнь станет беззаботной и радостной. В промышленности же проблем куда больше. Я не представлял, как могут быть устранены вредные для здоровья и отравляющие настроение проявления в процессах труда. Например, работа в шахтах под угрозой обвалов, взрывов газа, в сырости, духоте и угольной пыли, пропитывающей рабочего снаружи и изнутри. Или работа в условиях постоянного оглушительного шума. А сколько есть производств, где люди прямо отравляются разными ядами, где за несколько лет крепкие организмы становятся развалинами, а то и вовсе сходят в могилу. Все эти производства нельзя будет бросить и тогда, когда власть трудящихся будет во всем мире.