Шрифт:
Интервал:
Закладка:
8 августа 1919 года
Тибет. Лхаса
Прошли две коровы, горестно вздыхая. Анненков лежал на спине и смотрел на облака сквозь листву дерева, названия которого не знал. Здешнее небо было подвластно дворцу: солнце и облака складывались над ним в неповторимые картины для единственного зрителя этого театра света – пастухи в небо не смотрели, а паломники толпились у подножия дворца под его громадой.
Анненков достал из-за пазухи револьвер. Подержал и сунул обратно. Бреннер неумело прятал от него оружие в доме, но Анненков находил и носил сюда, чтобы застрелиться. День за днем. А куда спешить? Время здесь текло как один бесконечный день или миг. Застрелиться сейчас, или завтра, или через год …
На последней стоянке перед Лхасой он решился поговорить с государем. За всю дорогу после Неба его величество и их высочества не сказали ему ни слова, не посмотрели в его сторону.
Перед царским шатром сидели два стража и монгол-толмач, служивший царю камердинером и посыльным. Он встал и преградил Анненкову путь.
– Доложи его величеству, – сказал Анненков. – Я прошу принять меня.
– Нет, – сказал монгол, глядя мимо.
– Что значит – нет? На меня смотреть!
Монгол посмотрел.
– Господин не велел тебя пускать.
– Меня? Государь сказал, не пускать меня?
– Да, тебя, ваше благородь.
– Позови госпожу Анастасию.
– Она тоже не хочет …
– Чего не хочет?
– Говорить с тобой, ваше благородь.
Подошел стражник встал рядом с толмачом. Анненков мог бы схватить их за шеи и столкнуть лбами, но ушел. Его догнала Анастасия.
– Лёня!
Они стояли среди лежащих яков, черневших на снегу замшелыми валунами.
– За что? – спросил Анненков.
– Прошу, не надо объяснений. Прежнего уже не будет.
– Я ни в чем не виноват. Предатель не я!
– Но кто?
– Не знаю. Почему это непременно должен быть я?!
– Папа́ думает, если ты и раньше входил в соглашения с бароном, то и в тот раз … это могло быть …
– Входил в соглашения? Но я делал это ради государя, ради вас!
– Я знаю … знаю. Папа́ думает, что и в тот раз ты сделал это ради нас, но вышло так, как вышло … и Павел погиб, и все это случилось …
– Господи!
– Только не думай, что папа́ велел сказать тебе это. Нет. Это я тебе говорю как есть. А он велел передать глубочайшую благодарность за все, что ты сделал для нас, и … просил больше не искать встречи с ним …
– А ты? А сестры? Гоните меня?
– Прости …
Она заплакала и убежала. Анненков брел через лагерь, думал: неужели то Небо, под которым они выжили вместе, не сплавило, не срастило их навечно? Разве можно просто оттолкнуть его после Неба?
Так он думал тогда, а теперь понял: дело вовсе не в том, что они подозревают его в предательстве. Нет. Они просто устали от него.
Жизнь никогда раньше не баловала мичмана Анненкова такой свободой: были деньги, еда и крыша над головой и много-много свободного времени. Впервые за последние годы, да что там – впервые в жизни Анненков был полностью предоставлен себе: никому не подчинялся, никуда не мчался, никого не спасал, никого не убивал. Когда время нечем заполнить, его не существует. Не было ни настоящего, ни будущего – осталось только прошлое, а в прошлом только война. Беспричинно и бестрепетно вспоминал он тех, кого потерял, и тех, кого убил: Юровского и Медведкина, государыню и Алексея, Тыманчу, Рысь, Лиховского и Каракоева, поручика Хлевинского и Пожарова, и того безымянного пассажира, которого волокли за ноги по насыпи на станции Даурия, – всех в одном ряду. И ни печали, ни сожаления, ни раскаяния – просто лица, голоса, застрявшие в памяти. Бесчувственность, а вернее, безмятежность, с какой он думал о погибших, не то чтобы смущала его, но занимала. Кого-то он любил, кого-то убил, а теперь все едино? Поначалу он объяснял себе это душевной усталостью, потом собственной подлостью, но скоро понял, что просто не отделяет себя от них. Он с ними в одном ряду. И неважно, что тело еще мается в радужной оболочке реальности. Этот мыльный пузырь легко протыкается одним выстрелом.
Еще он думал о девочке Нине, рисовавшей пожары, и о ее горящем доме …
Он встал и пошел от дворца среди карликовых горбатых деревьев.
Сегодня. Почему сегодня? А почему не сегодня?
Остановился и пошел обратно, привычно отмечая по пути: вот ветка кривая – оставляю ветку, вот камень – оставляю камень, коровья лепешка в траве и муравьи на ней – оставляю, и чьи-то грязные пятки в кустах – оставляю, оставляю …
Вот птица, вот небо …
Дворец вознесся бы над корявыми деревьями через десяток шагов, но Анненков их не одолел. Достал револьвер, взвел и выстрелил себе в сердце.
19 мая 1937 года
Ялта. Ливадия
Море синело над кипарисами, как небо. Среди цветущих рододендронов Кривошеин, весь в белом, шел к ливадийскому Белому дворцу.
Бывшая летняя резиденция Николая Второго превратилась в профсоюзную здравницу под названием «Климатический лечебный комбинат». В парке, где раньше прогуливался царь с царицей да порхали юные царевны, теперь организованно отдыхали трудящиеся. В беседках и на террасах сражались в шахматы и шашки, но никаких карт и домино. На царских теннисных кортах играли в волейбол.
Кривошеин вошел во дворец. Дама у прилавка регистратуры, полная достоинства, как метрдотель дорогого ресторана, остановила Кривошеина требовательным взглядом:
– Ваше направление.
– Я не по этому делу.
– А по какому?
– Где-то здесь проходит лекция товарища Юровского.
Настороженный, изучающий взгляд.
– Мне не известно ни о какой лекции. Вы по какому вопросу?
Кривошеин показал удостоверение. Лицо дамы, приобретавшее уже административную жесткость, смягчилось и застыло одновременно.
– Это в парке. Вы знаете, как пройти к полуротонде?
– Да, спасибо!
Кривошеин узнал, что группа ответственных товарищей, отдыхавших в бывшем царском дворце, пригласила Юровского выступить. Его регулярно звали рассказать о