Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нужно извинить остальных девочек за то, что они хихикнули, какой бы грубой и невоспитанной ни была эта привычка, столь распространённая среди пансионерок. Мисс Кимбл была шокирована — просто повергнута в ужас, как говорила она позднее — и немедленно обиделась на миссис Склейтер за её коварство, смягчившись лишь тогда, когда узнала, что этот жуткий грубиян и невежа явился сам, без приглашения.
Джиневра улыбнулась и отрицательно покачала головой.
— Теперь, когда я читаю ту балладу про змею, обвившуюся вокруг дерева, — продолжал Донал, на первый взгляд без всякой связи со своим предыдущим вопросом, — я всегда вспоминаю тот день, когда Вы впервые пришли к нам на луг с моей сестрой Ники, я перебежал к вам через ручей, а Вы испугались, что я промочил ноги! Ах, барышня! Когда Вы стояли тогда передо мной, я вдруг увидел, какое синее над нами небо, а луг так и пламенел зеленью, и коровы мирно жевали свою траву, и ветерок совсем уснул, а ручей приговаривал: «Вам и не нужно ничего говорить, ведь я здесь и сам скажу всё, что надо!» Ах, барышня, когда я об этом вспоминаю, мне кажется, что нет ничего драгоценнее человеческого сердца, живущего посреди всей этой дивно сотворённой красоты!
Гибби, стоявший за спиной Донала, казалось, излучал свет каждой клеточкой своего тела, но все остальные, хотя и прекрасно слышали каждое слово, не могли уловить ни малейшего смысла в его речи, и, подозревая, что малый не в своём уме, удивлённо смотрели, с каким глубоким уважением слушает его Джиневра. Там, где она видела поэта, они видели лишь оскорбительное недоразумение в человеческом обличье. Слово есть слово, но понять его можно по–разному — в зависимости от того, кто его слышит и что он думает о говорящем. Для чистого всё чисто, потому что войти в него может лишь чистота; а нечистому всё кажется пошлым, потому что он способен вместить лишь пошлость. Но в чём же тогда винить заурядного человека? Ведь он видит всё таким, какой есть он сам! А в том, что он удовольствуется этой заурядностью и согласен жить по своему собственному представлению о себе, а не в соответствии со своей подлинной сущностью, задуманной Богом, которая время от времени шевелится где–то в глубине его души, заставляя его виновато поёживаться от неясной неловкости.
Джиневра почти ничего не ответила на слова Донала. Ей просто нечего было сказать. В её мире ручьи не говорили, а молчали. Но Донал всё равно решил сказать ей нечто такое, что не понял бы никто из присутствующих, кроме Гибби — а от Гибби у него секретов не было.
— Я вчера видел такой странный сон, мэм, — начал он. — Сейчас я Вам о нём расскажу. Мне приснилось, что я очутился возле жуткого, топкого болота, а вокруг были большие холмы, твёрдые, сухие, усыпанные камешками и совсем голые, только жиденькая травка проглядывала там и тут. А посредине болота росло одно–единственное дерево; по–моему, ива, только старая–престарая, и сколько ей годов, никто уже и не помнит. Ствол у неё был толстый, заскорузлый, а вокруг него тремя огромными кольцами обвилась самая уродливая и гадкая змея, какие только бывают на белом свете. Такая противная, что и смотреть страшно! Я бы вам рассказал, какая это была мерзкая тварь, мэм, да уж очень мне не хочется, чтобы Вы хмурились, ведь тогда Ваше личико затуманится, а оно такое милое сейчас, когда вы смотрите ясно и прямо! Только вот какая штука: змея своими кольцами прижимала к дереву книгу, и я знал, что в той книге записаны разные баллады. Я начал подходить ближе и всё смотрел, смотрел на неё, хоть было и страшновато, — ведь что же это за мужчина, если он страха собственного боится? Я подходил всё ближе, пока не оказался в каком–нибудь ярде от дерева, как вдруг что–то как будто качнулось, взлетело, и я увидел себя, трижды обмотанным вокруг старой ивы: оказывается, я сам был этой пакостной тварью, а эта тварь была мною. Сердце моё просто похолодело: так мне стало страшно и мерзко! Так я и висел на этом дереве. Правда, несчастье моё оказалось недолгим. Вскоре мои маленькие змеиные глазки, полуослепшие от слёз, увидели, что на холме, между мною и небом, появился прекрасный рыцарь, в сияющих доспехах и шлеме и со щитом. Солнце уже село, и мне показалось, что головой своей он достигает до самых звёзд. Рыцарь направился прямо ко мне, и по тому, как он шёл, я понял, что передо мной не юноша, а девушка.
Видите ли, мэм, теперь я могу читать такие книжки, каких раньше, в долине, и не видывал, и накануне вечером я как раз читал «Королеву эльфов» Спенсера, где говорится про то, как прекрасная дама облачилась в мужские доспехи и сражалась за правду подобно доблестному мужу. Может, поэтому мне всё это и приснилось, не знаю… Только когда я её увидел, я сразу её узнал и понял, что зовут её не Бритомарта. На шлеме у неё виднелись синенькие ягодки, и звали её Можжевельница — правда, чудно? Она спускалась с холма широкими шагами, но не по–мужски, а со статью женщины–воительницы и совсем не так, как семенят по улицам здешние красавицы. Она спускалась всё ниже, и мне страшно захотелось окликнуть её, сказать, чтобы она получше смотрела себе под ноги и не утонула в этом жутком болоте — а ещё чтобы она смилостивилась надо мной, вытащила из ножен меч, отсекла прочь эту уродливую голову и убила меня. Правда, я всё равно вспоминал балладу Кэмпа Оуэна и не мог не думать о том, что сделал тот добрый рыцарь. Но разве мог я даже в человеческом облике, не говоря уж об обличье страшного, противного змея, осмелиться даже близко подойти к такой благородной деве, будь на ней железные доспехи со шпорами или расшитое платье с серебряными туфельками? Только знаете что? Оказалось, что я не могу вымолвить ни слова, даже дерзни я к ней обратиться! Потому что как только я открыл рот, чтобы её окликнуть, я увидел лишь раздвоенный язык и услышал одно ядовитое шипение. Ох, мэм, как же мне стало горько и страшно! Я решил поскорее захлопнуть пасть и убрать язык, чтобы не напугать прекрасную деву в стальных доспехах. А она спускалась всё ниже и ниже, а, подойдя к болоту, легко пошла прямо по воде, и даже тяжёлая кольчуга не утянула её вниз. Она подошла совсем близко и остановилась, глядя на меня. Я понял, что уже видел её и раньше, и без труда узнал её. Она же смотрела и смотрела на меня, и мне даже словами не выразить, какая буря бушевала в бедном змеином сердце. Наконец она то ли вздохнула, то ли горько всхлипнула, сдерживая рыдание, как будто изо всех сил старалась заставить себя поступить, как тот рыцарь из баллады, но никак не могла решиться. Ох, как крепко я прижимал к стволу ту книгу, которая была между мной и деревом! Вдруг из груди её вырвался жалостный вопль, она повернулась и, пошла прочь с опущенной головой, волоча за собой меч. Не оборачиваясь она шла вверх по холму, добралась до самой его верхушки и исчезла с другой стороны, и последнее, что я видел, были синие ягодки на её шлеме, скрывающиеся за холмом, как заходящая за тучи луна. Я горько заплакал — и проснулся.
Сердце моё стучало, как пожарный насос на большом пожаре… Ну что, не чудной ли это был сон? Правда, мэм, я его кое–где приукрасил да причесал, чтобы Вам лучше было слушать.
Джиневра с самого начала была полностью поглощена его рассказом, и её карие глаза, казалось, расширялись всё больше и больше с каждым его словом. Её подруги тоже внимательно слушали и теперь молчали с таким видом, как будто увидели павлинье перо в хвосте у индюшки. Когда Донал закончил рассказывать, в глазах Джиневры показались слёзы, но то были слёзы чистого сочувствия, ибо она не поняла, что Донал хотел сказать лично ей. Лишь много позднее она угадала имя прекрасной воительницы, потому что до сих пор никто не говорил ей о том, что имя «Джиневра» означает на её родном языке. Трудно было найти более простую, милую и безыскусственную девочку, и к тому же она была ещё слишком юной, чтобы подозревать пылкие намерения в мужском сердце.