Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все действия императора Николая были согласны с моими правилами и моими желаниями. Либерализм, столь нам несвойственный, обезоружен и придавлен; слова правосудие и порядок заменили сакраментальное дотоле слово свобода. Строгость его никто не смел да и не хотел назвать жестокостию: ибо она обеспечивала как личную безопасность каждого, так и вообще государственную безопасность. Везде были видны веселые и довольные лица, печальными казались только родственники и приятели мятежников 14 декабря[952].
Н. М. Карамзин был в Зимнем дворце с дочерями в день восстания. Через пять дней, 19 декабря, он написал И. И. Дмитриеву, восхваляя решительность Николая I: «Новый Император оказал неустрашимость и твердость. Первые два выстрела рассеяли безумцев с Полярною Звездою, Бестужевым, Рылеевым и достойными их клевретами. <…> Я, мирный Историограф, алкал пушечного грома, будучи уверен, что не было иного способа прекратить мятежа. <…> Вот нелепая трагедия наших безумных Либералистов! <…> Солдаты были только жертвою обмана»[953].
Шок Карамзина по поводу манипуляции лидерами повстанцев преданности своих подчиненных престолу с еще большей остротой находит отражение в дневниковой записи барона В. Р. Каульбарса, который отметил, что только после подавления восстания стала ясна его настоящая причина: «К этому времени стало уже известно, что поводом к заговору вовсе не был великий князь Константин Павлович и что обстоятельство это было выбрано только для того, чтобы возбудить нижних чинов к мятежу. <…> Со стороны заговорщиков было ужаснейшей подлостью — обманом вовлечь несчастные войска в их гнусное предприятие, убедив их в том, что они выполнят свой долг, оставаясь верными своей клятве»[954].
Автобиография М. А. Корфа отражает его шокированность участием в восстании нескольких старых школьных друзей, хотя он не называет никого из них по имени: «И как изобразить мое удивление и мой ужас, когда после открылось, что в рядах безрассудных возмутителей было несколько лицейских моих товарищей, несколько ближайших моих знакомых, в которых я никогда не подозревал не только подобных замыслов, но и малейшей наклонности к ним!»[955]
Подобное недоверие в сочетании с резким презрением и совершенно негативный взгляд на восстание выражает мемуарист М. А. Дмитриев: «Что это за заговор, в котором не было двух человек, между собою согласных, не было определенной цели, не было единодушия в средствах, и вышли бунтовщики на площадь, сами не зная зачем и что делать. Эго была ребячья вспышка людей взрослых, дерзкая шалость людей умных, но недозрелых!»[956]
Другой видный деятель образованного дворянства, поэт В. А. Жуковский, столь же язвительно отзывался о тех, кого В. И. Ленин впоследствии назвал «лучшими людьми дворянства». В письме брату одного из них, А. И. Тургеневу, отправленному через два дня после восстания, Жуковский негодовал: «Какая сволочь! Чего хотела эта шайка разбойников?» О своем коллеге-поэте В. К. Кюхельбекере, присоединившемся к заговорщикам на Сенатской площади, Жуковский писал, что это «зверь, для которого надобна клетка». «Вся эта сволочь составлена из подлецов малодушных», которые действовали как «презренные злодеи». Комментируя выходку Жуковского, Пиксанов иронично подчеркивает резкость тона столь прославленного, такого христианского и гуманистического писателя, который «писал брату декабриста и о декабристах, среди коих у него было много друзей» (160). Большинство из тех, кто лично отреагировал на заговор декабристов, присоединились к нарастающему хору глубоко враждебного неодобрения. Отнюдь не сочувствуя осужденным декабристам, многие считали, что с ними обращались слишком снисходительно благодаря их статусу и связям. В полицейском отчете Бенкендорфу отмечалось, что существовало общее ощущение, что «многие осуждают это снисхождение, так как говорят, „оно никогда не проявляется в отношении людей простых, хотя и менее виновных, чем заговорщики. Нет никакого основания быть снисходительным к этим последним, объясняя это снисхождение уважением к тому положению, какое они занимали в свете“»[957].
Были и некоторые исключения. Мемуарист граф М. Д. Бутурлин (1807–1876), писавший в конце 1860‐х годов, признался, что в ретроспективе удивлен своим сочувствием в 19‐летнем возрасте к судьбе казненных декабристов и своим негодованием по поводу репрессий правительства; эти же чувства тогда разделяли и его сестры. В конце концов, утверждал теперь Бутурлин, редкое правительство не казнило бы тех, кто был признан виновным в попытке свергнуть государство и убить его лидеров. Свой благожелательный взгляд на казненных декабристов как на «первых мучеников русской гражданской свободы» он объяснял своим либеральным английским образованием. Тем не менее более сорока лет спустя Бутурлин утверждал, что, хотя декабристов нельзя ни извинить, ни простить, их не следует слишком строго судить за то, что они разделяли почти те же «либеральные тенденции», которые характеризовали «ранние политические действия самого императора»[958]. Другим исключением был необычайно уравновешенный взгляд барона А. И. Дельвига, инженера, родственника поэта А. А. Дельвига, который был опечален «хором неодобрения». Этот отрывок из его красноречивых мемуаров подтверждает, что преобладающая реакция дворянства на декабристов была действительно враждебной:
Об этом времени у меня осталось самое грустное воспоминание. Не только никто не старался в своих суждениях оправдать по возможности деятелей тайных обществ, но все их осуждали, и кара правительственная, конечно, не превосходила той кары, которая на них налагалась мнением общества, по крайней мере того общества, которое мне было тогда доступно, чему явным доказательством может служить то, что известия о наказаниях, к которым были приговорены члены бывших тайных обществ и которые были неоднократно перечитаны, не вызывали сострадания (164).
Однако другой мемуарист, А. И. Кошелев, пишет нечто совершенно иное. Он описывает шок от совершенно неожиданных смертных приговоров, вынесенных Верховным уголовным судом: «За все время правления Александра не было ни одного смертного приговора, и смертная казнь считалась полностью отмененной». Однако теперь «никакие слова не могли передать того изумления и отчаяния, которые охватили всех». Это настроение, по утверждению Кошелева, сохранялось и во время коронации Николая I в Москве, которая была отмечена всеобщим унынием и опасениями относительно будущего[959].
Однако Русская православная церковь, которая также выступала против декабристов, не питала к ним особого сочувствия. Новогоднее послание «Слово православным воинам на новый 1826 год» было сосредоточено на справедливости возмездия, ожидаемого от осужденных повстанцев, и утверждалось, что «необходимость строгого примера требовала их казни» (167). Этого беспощадного взгляда, несомненно, придерживалось дворянство обеих столиц. Для большинства дворян быстро стало очевидно, что попытка декабристов осуществить фундаментальную реформу путем государственного переворота на