Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы стоим. За нами, на спортивной площадке, разучивают речевку-ободрялку на этот год.
Гай возвращается и говорит Хэнку, что это Томми Остерхост из Лебанона. Хэнк пожимает ему руку. Как жизнь, Томми? Нормалек, а у тебя как? Томми — ты ведь еще не знаешь, Хэнк? — в прошлом году окружной турнир в Лебаноне выиграл. Без дураков, Гай, правда? Да; да; и попробуйте сказать, что теперь-то, с тобой, с Сайрусом Лейманом, да с Лордом, да с Ивенрайтом, да со мной, да еще с Томми мы не зададим жару в поле! Ага, пусть кто только скажет такое!
Я, прильнув к остывающему с тиканьем-бульканьем мотоциклу, слушаю их футбольные беседы, смотрю, как этот Томми Остерхост Хэнковы бицепсы разглядывает. На площадке группа поддержки надрывается: «Раз-два-три-четыре-пять, наши всех порвут опять». Я приник, жду, вижу, что и остальные ждут. А они все треплются. Наконец Гай прокашливается и подходит к сути. Теребит одним пальцем боксерские перчаточки на свитере Томми. А ты, наверно, уже в курсе, Хэнк, что Томми — еще и великий боксер? Без балды! Правда, Томми? Да так, машу порой граблями, Хэнк. И, видать, неплохо, чтоб такую медаль заиметь, Томми. Угу, Хэнк, там, сям наподдам… была у нас в Лебаноне сборная. Томми был капитаном, Хэнк. А вы, ребята, не боксируете? Это у нас против правил, Томми. А ты знаешь, Хэнк, что Томми выигрывал и окружные, и штатовские, и — как бишь оно? — взял бронзу или даже повыше на Северо-Западных Золотых Перчатках! Бронза, Гай, всего третье место; и у меня вся задница в мыле была, когда с этими армейскими ребятами сошелся, из Форт-Льюиса. А Хэнк — знаешь, нет, Томми? — Хэнк в прошлом году выиграл чемпионат по борьбе в Корваллисе, в среднем весе. Да, Гай, ты, кажись, говорил. Ребята, ребята, попробуйте только сказать, что в этом сезоне мы не порвем Маршфилд как бумажных кукол; шутка ли: чемпион по боксу! — Гай берет Томми за рукав — и чемпион по борьбе! Берет Хэнка за рукав, сводит их руки. Скажите только, что не!
Я уж чуть не брякнул: а теперь разойдитесь по углам — и понеслась. Но вижу лицо Хэнка — и ничего не говорю. Увидел его лицо — и осекся. Потому что на нем написано: «Сыт по уши!» Мне эта гримаса знакома. Когда кончики улыбки белеют, будто лицевые мускулы подвесили рот за края и кровь из него выжимают. Я знаю выражение — знаю и продолжение. Хэнк улыбается этой улыбкой и смотрит на Томми. Он уже проиграл всю пьесу — первые пропущенные мимо ушей реплики, плечевые тараны в коридоре невзначай, грязная игра на поле, и последняя решительная обида, что бы там ни было, — проиграл до известного финала, ему уже известного и всем уже известного. И Хэнк готов сразу положить жирный занавес на всю эту пьесу. Потому что после целого лета подколок и драк он устал, до смерти устал от всего этого, и от любой части этого действа откажется с радостью. Он улыбается Томми, и я вижу, как тросы в его шее тянут руки вверх. Куколки из поддержки разоряются, «раз, два, три, четыре, пять» — и Томми краем уха речевку слушает. Нет, он ни малейшего представления не имеет, что первый раунд поединка, намеченного им на «через три-четыре недели», уже гремит во весь свой гонг прямо в эту минуту, без разогрева. А я смотрю на канаты, вздымающие руки Хэнка — точно тросы-десятки закидывают бревна на тягач, — и только я в полной мере понимаю, что это значит. Я знаю, что за бугай Хэнк Стэмпер. Он может удержать двойной топор на вытянутой руке восемь минут и тридцать шесть секунд. Самый близкий результат, известный мне, — четыре десять, и то был такелажник, тридцати пяти лет, здоровенный, как медведь. Генри говорит, Хэнк такой немереный бугай, потому что первая жена Генри, родная мама Хэнка, на сносях много серы кушала — и, дескать, через то как-то мышечные ткани в нем не по-людски развились. Хэнк ухмыляется, слыша это, и говорит, что наверняка. Но я другого мнения. Тут куда больше причин и поводов. Потому что Хэнк поставил свой рекорд, на восемь тридцать шесть, лишь когда дядя Аарон стал его подначивать рассказами о каком-то дровосеке из штата Вашингтон, который целых восемь минут продержал двойной топор. И Хэнк перебил. Восемь тридцать шесть, по секундомеру. И безо всякой серы — так что дело не в ней. И уж не знаю, почему он такой бугай, а только если он сейчас вмажет Томми Остерхосту, пока тот глазеет на девчонок поддержки, — раздавит, что мул тыкву, копытом, но я молчу, хотя еще можно успеть. Может, я ничего не говорю, потому что тоже слишком устал, устал быть зрителем, смотреть, как на Хэнка валится все это дерьмо. Потому что тогда я еще не принимал свою долю, не радовался ей, не кайфовал. Так или иначе, я молчу.
И если б не восьмичасовой звонок, Хэнк бы, уж к гадалке не ходи, прямо там же и тогда же взял бы Томми Остерхоста тепленьким и размозжил бы ему черепушку, как переспелую дыню.
Хэнк тоже знает, как близок он был. А когда звонок его тормозит, он опускает плечи и смотрит на меня. Руки у него трясутся. Мы идем в класс, и он ничего не говорит мне до обеденной перемены. Он стоит у фонтанчика в кафетерии, смотрит на воду, тут подхожу я. Чего в очередь за хавкой не встанешь? Да я решил смыться сегодня пораньше. Ты-то до дома доберешься? Хэнк, но… Слушай, я могу оставить тебе байк и добраться на попутке, если… Хэнк, да хрен с ним, с байком! Но ты… Видел, что утром было? Видел, что могло быть? Парень, даже не знаю, что со мной творится… Хэнк, послушай… Нет, Джо, не знаю, что за чертовщина… маньяком я заделался, что ли? Хэнк, да послушай же… Я бы расплющил его, Джоби, понимаешь? Хэнк. Послушай. Да постой же ты…
Он никуда не уходит, но я не могу сказать то, что хотел. Тогда я впервые заявился в школу с новым лицом, и наружность-то моя переменилась, а нутро — еще нет. И я не нашел слов, чтоб передать ему свое знание. Или, может, тогда я еще не знал наперед. Я не мог сказать ему: Послушай, Хэнк! Может, всякий верующий, что Иисус есть Христос, от Бога рожден, и всякий, любящий его, любит и рожденного от него[64]. Может, в один прекрасный день при общем ликовании утренних звезд все сыны Божии закричат от радости[65], и волк будет жить вместе с ягненком, и барс будет кроток, как козленок[66], и все перекуют мечи на орала, а пики — на рыболовные крючки, и всякое такое подобное, но до тех пор лучше признать, что Божье предначертанье — оно твое предначертанье, и поступай так, как Бог уже судил тебе, и научись получать из этого кайф! Знал ли я это тогда? Возможно. Где-то в глубине души. Но не знал, как сказать. А все, что могу сказать: «Ах, послушай, Хэнкус, ах, послушай, ах-ах-ах!» А он на воду смотрит.
И вот он вернулся домой, а на следующий день в школу не пошел, и через день тоже, и тренер Льюллин на занятиях поинтересовался, где наша звезда? Я ответил, что у Хэнка насморк, а Гай Виланд уточнил: «французский!», и все заржали, кроме тренера. А после тренировки я сел в рейсовый автобус, вместо того, чтоб дойти пешком до мотеля, где мы тогда с папашей обретались. Автобус проходил мимо мотеля, но я и в мыслях не имел просить высадить меня там. Когда автобус просвистел мимо, я разглядел своего папочку в окне: он был на кухне, голова на фоне лампы, и зубы сверкали, что ртуть, он ухмылялся кому-то, бог весть кому на этот раз. Но это заставило меня задуматься. Сеешь ветер — пожинаешь бурю. И никак от этого не уйти, ни папе, ни мне, ни кому еще. И Хэнку — тоже. А они с этой теткой посеяли довольно ветра, чтоб получить геморрой от одной мысли о грядущем урожае. Может, я ему так и скажу.