Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Камлаев на секунду задумывался о великих деньгах Нининого мужа (тот был феноменальный диагност стихийно пухнущего рынка, считавший быстрее компьютера, лелеявший в себе непогрешимое чутье на осцилляции обменных курсов: рубль дешевел за день в шесть раз — он успевал за день взять у огромного завода безналичные рубли, предназначавшиеся для расчета с другим промышленным левиафаном, перевести их в бенджамины франклины и тотчас же обратно, снять пену-разницу в три раза больше изначальной рублевой массы, на эту разницу купить пять тысяч пломбированных вагонов с ванадием и молибденом — по ценам внутреннего рынка — и, наконец, продать их на московской товарно-сырьевой на пару долларов дешевле международной лондонской цены — то есть не потратив ни единого чужого, клиентского рубля, обогатиться в…надцать раз за сутки алхимически), о том уровне женского думания, на котором значительны соображения выгоды: «ни в чем не нуждаться», «кормить и обеспечить детям достойное будущее». Плюс «романтическая» вытяжка из сериалов стран третьего мира, лоточной беллетристики и глянцевого мусора — бриллианты, Эйфель, монгольфьер, Мальдивы.
Не помышлять об этом вообще могут только шизоиды, птицы и дети; война за женщину — война экономическая, всех редкостно красивых, штучной выделки, девчонок разбирают сильнейшие, остальных — остальные. Эдисон и не думал инкриминировать корысть оранжерейным женщинам, которых муж всецело обеспечивает: все разговоры о «продажности» — всегда в пользу бедных и тех, кому нечего на этом рынке предложить. Звучит цинично, но это только если не держаться той банальности, что жизнь двоих — это такой совместный бой за то, чтоб уцелеть, продолжиться, поставив на ноги детеныша… вот где корысть, святая, чистая корысть — держаться и выстоять; в неравном пожизненном сражении с миром все средства хороши, и деньги тоже.
В нормальном классицизме, в пределах естества финансовая мощь — лишь маленькая часть твоих усилий обрести совместное бессмертие… а то, что человек становится затерянным ингредиентом раствора денег, что инструмент и цель меняются местами, — это уже другой вопрос… так опиаты колют в разных целях, в разных — берутся за топор убийцы и строители собора.
Естественный отбор неотделим от отбора сердечного, инстинкт — от божественной искры; есть люди, что довольствуются подножным кормом «взвешенного выбора» и сердце в которых молчит, в конце концов, есть те, которых мамино «пора» выталкивает замуж за ближайшего мужчинку, «надежного», «порядочного», «перспективного» — «давай-давай, если не хочешь остаться старой девой»… и повели, как телку за рога, исполнить женское предназначение, без африканской страсти, без «полета», и ничего, и счастлива, без всяких оговорок, — варить борщи, растить ребенка… страсть — глупость, страсть для молодых, какой-то «секс» еще придумали, другое появляется, несгибаемо-прочное — вот материнская любовь, для нее и «надежного» хватит.
Вот Нину пробирала дрожь при мысли о такой судьбе, о женщинах, идущих за мужчину уже от безысходности, автоматически, согласно «биологическим часам»: она так не могла, ей это и не нужно было, не улыбалось, не грозило. Принять или отторгнуть человека, нутром, на слух, как чистую или фальшивую октаву, любить всем сердцем, в остальном довериться судьбе — таким было ее простое правило, устройство, склад, природа. Возник вот этот человек — с диковинно устроенным умом — процессором неслыханно высокой частоты, с огромной пробивающей силой, с чудовищной прибавочной стоимостью, смешной, нелепый, искренний, пугающе серьезный в своем чувстве к Нине, на редкость ироничный по отношению к себе, торговавший гробами, Священным Писанием, деньгами, нефтью, смешно об этом всем рассказывавший ей — как он скупал по стройкам за копейки катушки медной проволоки и штамповал «лечебные» браслеты из красноватого металла: «спрос запредельный был, как раз на волне Кашпировского, вы воду в трехлитровых банках как? не заряжали?.. да ты признайся… заряжали все, миллионы дебилов вставали с петухами смотреть магические пассы в утреннем эфире, потом шли на вокзал, на рынок, на работу и каждый по дороге покупал мои браслеты», — и как-то сразу захотелось, неодолимо, взять его за нос, за уши, поцеловать вот в эти честные собачьи глаза, залезть к нему под свитер, стать близкой, как кожа, отдать свое лицо ему в ладони, впустить, дать в себе прорасти.
И деньги его приняла, как приняла бы звук от музыканта, раскопанный мусор — от Шлимана, гастрономическую пытку — от шеф-повара, пускай все сверстницы глядят с учтивой ненавистью: не упустила своего, вцепилась, заарканила, сыграла чистоту, загадку, преданность, как не исполнят в «Современнике», и нежится теперь в японской бочке, на Сардинии… ну как им объяснишь, убогим, что просто он, ее мужчина, работает с деньгами: хирург — с человеческим мясом, синоптик — с атмосферными фронтами, Курчатов — с атомным ковчегом?
Со смехом говорила, что за конкретной вещью, за шмоткой, за машиной, за первыми пятью нулями после цифры начинается «мучительный астрал», «деньги — самая близкая к метафизике вещь, а я — вся земная, норушка, мне там не согреться».
Муж постоянно находился там, в «астрале», по крайней мере — регулярно «отлетал». Едва ли это «пребывание в астрале» могло их разлучить, рассорить само по себе — нет, Нина понимала: мужчину надо отпускать — к его «карте мира», к его нотным станам, к его печатному станку, туда, где он будет один, без тебя, сливать и раздроблять активы, ловить бандитов, подниматься из окопов; одной любовью, без дела, сыт не будет, в свободном состоянии сладко только «людям ни о чем», мужчина пригвозжден, придавлен, пригнут к станку, бумаге, борозде порабощающим предназначением.
В его, углановских, особого покроя сутках было не 24 часа, а три-четыре будто бы десятилетия: не спал, обедал по три раза в день и ужинал по два с партнерами, людьми из министерств финансов, энергетики, тяжпрома, перетирая челюстями надолбы и доты упрямых неусыпных конкурентов и покупая у нищающей российской власти за копейки созвездия сталелитейных исполинов и горнодобывающих чудовищ; сильней всего влекла ханты-мансийская земля, которая хранила миллиарды тонн вонючей маслянистой дряни и за которую он воевал с соседом — Лелькиным Олегом. Вопрос был не в количестве совместно проживаемых часов — в конце концов, и Нина ценила одиночество, — а только в силе, интенсивности обмена в те общие минуты, когда ты скажешь «А», а он доканчивает фразу, когда вы ничего не говорите и раньше слов все совершенно понимаете.
Камлаев поселился в доме у Ордынских, с утра шел бродить по заповедному нехоженому лесу, увязать в буреломах; взошедшее солнце отвесно било меж ветвей, меж хвойных лап; колодцы прохлады под сводами крон чередовались с мощными столбами горячего света, одновременно нерушимо-прочными и невесомыми, бесплотными, насквозь проходимыми; она была до жути неразборчива, вселялась во все, дарила свой голос любой пернатой твари, хлестала, щелкала, звенела, переливалась по кустам, звала; все виделось и слышалось через нее и ею прирастало, ею полнилось… и влекся, шел сквозь чащу как на голос, проламывался, продирался по направлению к реке…
Спускался вниз, на пляж по переложенной древесными корнями тропке — на пляж, заполоненный местной обоеполой ребятней, белоголовыми и загорелыми до черноты худыми лягушатами, которые сигали в воду с веревочной тарзанки или просто с ветвей раскидистых прибрежных ветел, и ни секунды, кажется, вода не расстилалась выглаженно, ровно; дробилось, билось отражение солнца, взмывая, рассыпаясь с визгом бешеными брызгами; вот каждое мгновение новый маленький пловец пронзал нырком едва восстановившуюся гладь.