Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стою я на палубе с вещами – четыре у меня мешка и подушки, и все наши пожитки, и платье теплое, все добро в них. Присесть, прилечь – негде, теснотища. И мешки стоймя, и я стою, их обнимаю. Стояла, стояла, да и заснула. Проснулась – на полу сижу, к борту прислонилась, ни мешков со мной, ни тех людей, что тут стояли. Туда-сюда: никто ничего не видал, не слыхал. Я, конечно, заголосила. А мне и говорят: молчи, тетка, теперь не то время, чтоб по мешкам плакать. Будь благодарна, что голова цела. А мне чего голова, мне Женины и Игоревы шубки дороже головы.
26 января
Порадовал Москвин. Старый, переутомленный, больной, заваленный просительскими письмами, с тех пор как стал депутатом, читает их, вникает в них, не ленится ездить в нужные инстанции, хлопотать, просить, настаивать. И уже было несколько удач. Отстоял лечебницу в своем районе (по просьбе рабочих. Ее хотели почему-то закрыть). Отстоял пианино, о котором пришли просить подростки, имущество которых подлежало секвестру. И сейчас весь на ходу по делам такого же рода. Я назвала его за это “печальником земли русской”. Он был тронут, но смутился, растерялся, как застенчивый юноша от неожиданной похвалы. Алла с материнским видом обняла его голову и поцеловала в лоб.
8 февраля. Ул. Огарева
На ложе сна. 2 часа ночи.
На днях, перед калиткой нашего двора меня стремительно остановила ненормально высокая женщина, амазонка, валькирия – Нина Бруни[469]. Не виделись мы с ней лет 10–12, а то и больше. Много за это время я слышала про ее легкомыслие, беззаботность, жажду удовольствий и равнодушие к детям. И копошилось у меня где-то в углу сознания осуждение ее. Но когда она со своей олимпийской высоты нагнулась ко мне с радостным, застенчивым приветом и поглядели на меня из ее глаз тропические янтарные, гогеновского колорита два солнца, я сообразила, что ведь это – дочь Бальмонта, который написал “Будем как солнце” и “Хочу быть дерзким, хочу быть смелым” и тому подобное – понятным стало, что нельзя от нее требовать того, что, например, можно от дочери Тургенева, Гончарова и т. д.
9 февраля
Un souffle, un rien[470]
“Безделица”, мимолетное и даже неуловимое впечатление имеет нередко в тонких душевных отношениях крупное, порой даже решающее значение.
Так покойный художник Досекин во время встречи невесты[471] своей на вокзале заметил, как она, проходя в перронной толпе, работает локтями. И у него сжалось сердце мрачными предчувствиями. И они целиком оправдались в его женатой жизни.
Так тепло складывающиеся дружеские отношения между юной и пожилой женщиной разладились после того, как юная похлопала по плечу пожилую приятельницу.
Так – наоборот – неожиданный, понимающий, участливый взгляд в нашу или чью-нибудь другую сторону прокладывает нам иногда путь к сближению с малознакомым человеком.
28 февраля. Ночь. Ул. Огарева
Жуткая газета – три врача: Плетнев, Казаков, Левин[472] (кроме целой плеяды лиц других профессий) обвиняются в измене, в желании отнять у нас Украину, Грузию и т. д. И кроме того – как виновники смерти Куйбышева, Менжинского, Горького…
Измены, предательства, вредители, головотяпы, перегибщики, процессы, казни. Обыватель растерялся, ничего не понимает, прижукнул, боится дышать громко. А там, за рубежом, четыре державы сговариваются, как бы поскорее обратить нас в “исторический навоз”. Но можно ли даже самыми новейшими газами и самолетами сделать это со страной, у которой есть Пушкин, Толстой, Достоевский и у которой за 20 лет выковалась воля и выдержан экзамен на выносливость. Не могу этого представить. И со стыдом и отвращением вспоминаю, как хозяйничали в 1919 году немцы в Киеве. Их наглые победительские головы в касках, их презрительное verboten[474] на каждом шагу. И сожженные ими деревья в Полтавщине за то, что отказали им в дани. Помню хвост немецких спин на почте, куда однажды зашла что-то послать друзьям в Москву. У всех однообразные пакеты – сало и колбасы (в то время, когда мы голодали). И это ощущение постыдного плена. Какие бы ни были в стране трудности, каких бы ни требовала история жертв – всё лучше “нашествия иноплеменников”.
3 марта
После каждой газеты чувствуешь себя вымазанным с головы до ног грязью, кровью, гноем язв на теле родной страны, гноем душевного распада тех, кто сейчас на скамье подсудимых. Почему ни один из троцкистов, из тех, кто шел в подпольный террор не из авантюризма и не для наживы, не сказал на суде (все равно ведь казнят): “Да, я совершил все это, но таковы мои убеждения”. Почему не нашлось ни одного такого, а все поползли на брюхе, униженно лепеча: да, я изменник, я – негодяй, я – вредитель, я – мерзавец, я – чудовище, я – кровавая собака. Таков смысл и тон их речей. О, если бы это было покаяние! Но у покаяния другой язык, другие слова, другой аромат речи. Это выросшая из страха надежда, что, может быть, если буду так подробно и с таким рвением размазывать все мерзости, какие делал, может быть, меня за это и помилуют. Страх. И цинизм, выпадение нравственных чувств. Insanity moral[475] одинаковые и у тех, кто был “агрессором, вредителем, диверсантом” из-за троцкистской платформы, и у тех, кому до нее не было дела, кого не мог подбить на что угодно кто угодно, поманив марками, долларами, обещаниями первых ролей. Какая тоска, какая жестокая нравственная тошнота…
“И рад бежать, и некуда бежать”[476], потому что слишком ясно сознаешь, что и ты как-то ответствен за все, что творится в мире. И живешь ты в нем, а не где-нибудь “на небеси горе”. И не попал бы ты жить на эту планету, если б не был плоть от плоти, кость от кости ее.
Кто бы ни приобрел новую дачу, вспоминается чеховский “Крыжовник”, конечная ненужность чего бы то ни было для себя (и для потомства) приобретенного. Скажут: но куда же летом ездить на отдых, на природу? Да и зимой – где найти отдохновенный от суеты большого города угол? Вношу поправку: можно приобретать дачу (во временное пользование, времена наследственных усадьб прошли невозвратимо, и жалеть о них не приходится). Можно даже порадоваться уединенной в лесу семейной жизни, саду, огороду, цветнику. Пусть – и крыжовнику. Выясняется – страшное в крыжовнике то, что он стал как бы высшей целью жизни, что не было за душой высшей, чем он, цели. Отсюда банкротство.