Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что было у нее в голове?
О, я знал. Она целые дни, с моего ухода в кабинет до возвращения, проводила с Ваньей одна, чувствовала себя одиноко и жадно предвкушала эти две недели. Рисовала себе радостные картины, как она соберет вместе свою маленькую семью. В то время как я радостно предвкушал только одно — когда за мной захлопнется дверь и я смогу в одиночестве отдаться работе. Особенно сейчас, когда после шести лет неудач я чего-то добился и увидел, что это не конец пути, я могу зайти и дальше. К этому я стремился, это занимало мои мысли, а вовсе не Линда с Ваньей и крещение в Йолстере. Я не придавал ему значения. Отлично, если все пройдет хорошо, будет замечательно. Но даже если пройдет так себе — ну, значит, так себе. Какая, в сущности, разница? Мне бы следовало и к ссоре отнестись так же философски, но не получалось, эмоции слишком разогрелись и захлестывали меня.
Наступила пятница, я ночь не спал, писал речь в честь мамы, поэтому всю дорогу, пока мы ехали среди потрясающей красоты фьордов, гор, рек и хуторов в поселок Лоен в Норфьорде, где для своего торжества мама сняла у Союза медсестер принадлежавший им старый, похожий на усадьбу дом, я чувствовал себя уставшим. Остальные уехали смотреть ледник Бриксдалсбреен, а мы с Линдой остались, рассчитывая уложить Ванью спать. Виды вокруг были чересчур тревожно красивы. Все это синее, все это зеленое, все это белое, глубина и простор. Я не всегда реагировал так остро; раньше, я помню, ландшафт казался будничным, почти приевшимся, набором привычных вех, мимо которых едешь из одного места в другое.
Пела река. Где-то неподалеку трактор пахал поле. Звуки были то громче, то тише. Время от времени у входа в здание раздавались голоса. Линда спала, с Ваньей у груди. Для Линды ссора давно прошла. Это только я приходил в себя неделями, хмурился, отстранялся и носил в себе обиду годами. Правда, все это касалось только отношений с Линдой. Ругался я только с ней, и на нее одну имел зуб. Если же мама, или Ингве, или кто-то из друзей говорил что-то несуразное, я все пропускал мимо ушей, никакие их слова не задевали меня и, честно говоря, не играли особой роли.
Мне казалось, что я, человек изначально взрывной, повзрослел и научился сглаживать в себе верхние и нижние частоты и поэтому проживу остаток жизни в покое, решая конфликты в совместной жизни с помощью иронии, насмешек и ранящего молчания, в чем я успел поднатореть за время трех своих длительных связей. Но с Линдой меня как будто отбросило назад, в то время, когда меня швыряло то в величайшую радость, то в сильнейшую злость, то в бездонную депрессию и отчаянье, когда я ощущал жизнь как серию судьбоносных моментов и она была напряженной, временами до нестерпимости, и ничто не давало мне успокоения, кроме книг с их иными местами, временами и людьми, где я был никем и никто не был мной.
Так это ощущалось в детстве, когда выбора для меня не предполагалось.
Теперь мне все-таки тридцать пять, и если я хочу иметь в жизни минимум раздражителей и треволнений, то неужели я не в силах так и жить или добиться этого?
Похоже, нет.
Я сидел на камне около дома, курил и проглядывал свою речь. Я долго надеялся, что как-нибудь обойдется и чаша сия меня минует, но потом мы с Ингве решили, что это все-таки невозможно, маме причитается по речи от каждого из гостей.
Я весь извелся, что твой щенок. Иногда, когда мне предстояло читать перед публикой, участвовать в дискуссии или давать прилюдное интервью со сцены, я так нервничал, что ноги отнимались.
Пожалуй, «нервничал» не точное слово, нервозность — это что-то происходящее в нервной системе, легкое беспокойство, дрожь сознания. А мне было тяжело и больно. Но и такое состояние тоже проходит.
Я встал и поплелся к дороге, откуда открывался вид на весь поселок. Изобильные влажно-зеленые луга между стенами гор, венок лиственных деревьев у реки, ниже на равнине — центр поселка с магазинчиками и горсткой домов. Фьорд, к которому он прилепился, зелено-синий и неподвижный, торчащие горы на другой стороне, а на них, довольно высоко, — несколько хуторов, белые домики под красными крышами и зеленые и желтые поля, искрящиеся под ярким солнцем, спускавшимся все ниже, чтобы вскоре опуститься в море далеко на горизонте. Голые ребра гор, темно-синие, в некоторых местах почти черные, белые вершины, ясное небо над ними, скоро на нем появятся первые звезды, сперва незаметные, едва видимые просветы фона, затем все отчетливее и отчетливее, и наконец засияют во тьме всему миру.
Против этого мы бессильны. Мы сколько угодно можем думать, что нашим внутренним миром все охвачено, и заниматься своими делами на этом вот пляже, разъезжать на своих машинах, болтать по телефону, ездить в гости, есть, пить, сидеть дома перед телеящиком и забивать себе голову чужими мыслями, лицами и судьбами людей, жить в этом странном искусственном симбиозе и убаюкивать себя год за годом, что это и есть вся полнота бытия, больше ничего нет; но стоит вдруг поднять глаза и увидеть вот это все, и единственная твоя мысль — о немощи и бессилии с ним совладать, какой бы мелкой ерундой мы себя ни баюкали. Конечно, драмы, которые мы видели, были грандиозны, фотографии, сделанные нами, возвышенны и иногда тоже апокалиптичны, но положа руку на сердце, рабы, при чем тут мы?
Ни при чем.
Но звезды сияют у нас над головой, солнце жарит, трава растет, а земля, да, земля поглощает все и уничтожает все следы, завязывает новую жизнь, каскад глаз и сочленений, листьев и ногтей, травинок и хвостов, щек, меха, коры, кишок и опять поглощает и ее тоже. И чего мы никогда по-настоящему не поймем, не захотим понять, так это что все происходит помимо нас, мы ни при чем, мы — лишь то, что растет и умирает, слепо, как слепы волны в океане.
Показались четыре машины. Это съезжались мамины гости, точнее говоря, ее сестры с мужьями и детьми, а также Ингрид и Видар. Я пошел к дому, увидел, что они вылезают из машин, довольные и воодушевленные, — видимо, ледник был зрелищем фантастическим. Теперь все должны были разойтись на час по своим комнатам и привести себя в порядок, а затем собраться в гостиной, есть оленину, пить красное вино, кофе и коньяк, слушать речи, разбиться на небольшие компании, болтать и приятно проводить время, а вечер меж тем перетечет в светлую ночь.
Первым встал Ингве. Он вручил маме наш подарок, зеркальную камеру, и произнес речь. Я так нервничал, что не запомнил из нее ничего. Закончил он словами, что мама всегда верила в свои способности к фотографии, но эта вера ни на чем не основывалась, потому что своего фотоаппарата у нее не было. Поэтому вот наш подарок.
Настала моя очередь. К еде я так пока и не притронулся. Хотя я знал всех, сидевших за столом, всю свою жизнь, и они смотрели на меня исключительно с симпатией. Но речь требовала произнесения. Я никогда не говорил маме, что она для меня значит. Не говорил, что люблю ее, радуюсь ей. От одной мысли о том, чтобы сказать такое, у меня все кишки переворачивались. Я бы и в тот день ничего подобного говорить не стал. Но маме исполнялось шестьдесят лет, и я как сын должен был воздать ей положенную честь.
Я встал. Все посмотрели на меня. Я сосредоточился на том, чтобы унять дрожь в руке, в которой подрагивала шпаргалка.