Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прислуга, продолжавшая ходить раз в неделю, рассказывала, что Эммелина спала в столовой, самой большой комнате, где стулья были выстроены вдоль стены, и что на сувенирной полке у нее стояло множество стеклянных шаров. Но уж если ты чокнутая, то чокнутая, и тут ничего не поделаешь. Однако время шло, и соседи забыли Эммелину, редко показывавшуюся на людях, и все в доме снова стало по-прежнему.
Позднее Давид, живший этажом ниже и работавший в рекламном бюро, думал, что, наверное, много раз проходил мимо Эммелины по лестнице, не замечая ее, такую маленькую и бесцветную. И вот настал тот примечательный вечер.
В его комнате погас свет. Не найдя карманного фонарика, он вышел на лестницу. И тут он увидел, как по лестнице медленно, шаг за шагом, спускается Эммелина с горящей стеариновой свечой в руке. Давид разглядел ее лицо, такое спокойное, такое абсолютно отдохновенное лицо, ласкаемое скользящими вниз тенями, что отбрасывало пламя свечи. Она показалась ему необыкновенно прекрасной и таинственной.
В ту ночь Давид вызвал в памяти преисполненный покоя образ девушки со свечой, чтобы прогнать все то, чего он боялся; а осознание происходящего с ним неумолимо подступало всякий раз, как только опускалась ночь. Он понимал, что ненавидел работу, которой занимался, но был слишком труслив, чтобы бросить ее и начать все с самого начала. Кажется, это так просто. Ведь множество людей, тридцатипятилетних людей, понимают это и круто меняют свою жизнь, разве не так? Нет! Они все продолжают и продолжают тянуть лямку. Они не осмеливаются, они не в силах сделать это. Они не решаются…
Проходили ночи, и постепенно образ девушки со свечой потускнел в его памяти – да и что, собственно говоря, общего было у нее с его жизнью?
Давида мучили кошмары, в которых он пытался уговорить клиента, развлечь его одними и теми же анекдотами, наивными и заезженными фразами, жизнерадостными и насквозь фальшивыми… Или важные деловые ланчи; а он будто забыл адрес или имя клиента – или вообще забыл, о чем речь, и что уже слишком поздно, все время слишком поздно, а он бешено мчится по улицам, или что он подорвал многолетнее доверие к себе.
А утром он снова шел на работу.
Давид написал Эммелине письмо и тут же разорвал его.
Но ведь у него был Кнут! Время от времени они встречались, чтобы выпить кружку пива и почитать вечерние газеты, а потом разойтись, каждый в свою сторону.
Кнут сдавал напрокат, а также продавал автомобили в нескольких кварталах от дома Давида на той же улице. Однажды Давид был совсем близок к тому, чтобы заговорить о своем отчаянии, но осекся, не желая видеть, как сбитый с толку Кнут беспомощно опускает взгляд на свои руки, точь-в-точь как в школьные годы, когда что-то смущало его.
Иногда Кнут ненароком мог сказать клиенту в своей мастерской: «Как говорил мой товарищ из рекламного бюро об этой марке автомобиля…» – или: «Вы могли бы спросить одного из моих друзей в рекламном бюро, он то и дело встречает директоров, разъезжающих на машине этой же марки».
Кнут отпил пиво из кружки и свернул газету.
– Что-то тебя не видно последнее время, – сказал он. – Много работы?
– Ну да…
– И хорошо идут дела?
– Конечно, – ответил Давид. – Ну пока. Пока!
– Пока, пока, – сказал Кнут.
Можно было бы пойти к кому угодно – к бармену в «Черном медведе», к газетчику – и беззастенчиво излить свою душу, сказав, что тебе, правду говоря, хочется лишь умереть, но потом, ясное дело, было бы немыслимо еще когда-нибудь зайти выпить стаканчик в «Черном медведе» или купить на углу газету.
В конце концов Давид поднялся в квартиру наверх и позвонил в дверь Эммелины, сам не зная, что ей скажет.
– Добрый вечер, – поздоровалась Эммелина, – вы живете этажом ниже, не правда ли?
Вежливо и прохладно, совершенно обыденно она несколько минут болтала абсолютно ни о чем, не спросила она и почему он пришел. Давид был так благодарен за это, что молодая женщина показалась ему по-настоящему интеллигентной. В ту ночь он спал без сновидений.
Они начали выходить по вечерам, всегда в одно и то же кафе в соседнем квартале. Для Давида эти вечера стали чрезвычайно важны: молчание Эммелины и ее спокойствие приносили успокоение и ему; казалось, она ничего от него не ждала и, похоже, пребывала в мире сама с собой. Она никогда не произносила ничего значительного, ничего личного, но тому, что она говорила, предшествовала небольшая пауза, повергавшая Давида в напряженное ожидание. До тех пор, пока не наступал конец этой паузе. Он заметил: все, что он говорил, Эммелина понимала почти буквально, с серьезностью ребенка, и он решил всегда говорить с ней ясно и просто. Достаточно быть вблизи от нее, свободным ото всех других, но все-таки не одиноким.
Давид был очарован волосами Эммелины, светлыми, прямыми, ровно подстриженными – этой блестящей рамкой, из которой, как из окошка, выглядывало ее личико; узкое личико, абсолютно ничем не примечательное, кроме глаз, необычайно светлых, почти бесцветных. И ему нравилось, как она, опустив взор, прислушивалась к тому, что он говорил, а тяжелая масса ее волос падала вниз.
Давид пытался сохранить ее существование в тайне, он боялся утратить эту новую нежную дружбу. Но при всем своем рыцарственном уважении к девушке он наделил Эммелину такими чертами характера, мелкими особенностями, очаровательными пороками, которых у нее и в помине не было; он придумал себе сентиментальную картину ее детства и самой ранней юности. Это превратилось в игру, ничего общего с действительностью не имевшей.
И он думал: «Каким она видит меня? Долговязым парнем в очках, с тонкой шеей, банально и прилично одетым?.. Чувствует ли она, что я несчастлив, понимает ли, как отчаянно я держу себя в руках? Она ни о чем не спрашивает, никогда… Почему она не спрашивает?»
Однажды Эммелина сказала:
– Я собираю хрустальные шары. Я очень хочу их тебе показать.
Когда они шли в квартиру старой фрёкен, он сказал:
– Эта старая дама наверняка была очень злой. Тебе, вероятно, бывало трудно?
– Это не было трудно, ей необходимо было позлиться, это успокаивало ее.
– Ты читала ей вслух? Говорят, она все время хотела знать, чем кончается книга, – ну а если конец был плохой?
Эммелина ответила:
– Я выбирала книги