Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чистый, напряженный голос шагал по нотам, точно по логическим доводам, доказывая не только уму, но и телу истинность пропетого. Байярд слушал Корзухина и думал, что древнерусский облик певца тоже добавляет песне правды.
Быть может,наша тишина —гори закат, гори! —есть потаенная струнамятущейся зари:смертельный звон ее монеткупил под вечер мнету тишину, которой нетни в тучах, ни в огне.Песня кончилась, тишина в двадцать седьмой изменилась. Глядя куда-то под ноги, Корзухин опять запел. Байярд кивал в такт – то ли песне, то ли своей крови, которая подчинялась теперь корзухинскому голосу.
Как холодны спины от чистой лазури,а лица сияют пространно и тяжко:сминаясь и тратя все то, что не важно,идут Облака над землею понурой,и я, наблюдающий Их продвиженье,Их вечную смену и легкую гибель,Их рваные космы, Их плавности прибыль,я ведаю цену их сну и скольженью.Дверь приоткрылась, щель света пробила полумрак. Отблеск зажег вишневую гитарную обечайку. Песня переходила к побочной теме, и тут заглядывавших кто-то подтолкнул сзади, дверь распахнулась, и с криками «Привет!», «А че без нас начали!» в аудиторию ввалилась стайка студентов. Корзухин остановился, поднял голову, улыбнулся. Поднялся, сказал, что ему пора. «Погоди!», «Байярд, скажи человеку», «Не лезь в бутылку», «Странный какой». Но тот спокойно одел гитару в чехол, раскланялся и вышел. Понятно было, что он уходит не от обиды, не убегает от незнакомых, чужих людей. Какая-то неведомая сила несла его к таким словам, к таким гармониям и не давала усидеть на месте. Валера Байярд с горечью подумал, что Леша, – великий Корзухин! – тащился через весь город, чтобы спеть ему одному три песни – красивые, былинные, тоскливые – и уйти без восхищений, без аплодисментов, без новых знакомств.
– Вы что, ослы, не могли дождаться конца песни? – раздраженно сказал он, глядя на сияющих Чадова и Чивилева.
– Валера! Как же мы рады тебя видеть!
Радость этих дуралеев непрошибаема. Байярд махнул рукой и включил свет. Дождь за окном разом потемнел до синевы. Через полчаса двадцать седьмая наполнилась людьми. Примерно четверть составляли музыканты, остальные пришли послушать. Хотя в это «послушать» вмещалось много разного: молодое вглядывание в других, музыкальное чувство единства – и с друзьями, и с миром, и с собой. А еще обнаружение, примеривание в каждой песне нового себя. И внутри всего перечисленного – бездны всего. Взять хотя бы это вглядывание – сколько в нем предчувствий, проживаемых пьес – комических, сатирических, романтических, трагических!
Тем временем Чадов и Чивилев уселись перед преподавательским столом, взглянули друг на друга и грянули:
Я не кидал никого никогда,Я говорил только «Да!», иногдаГолодал, иногда пропадал,Безутешно рыдал.Пели, переглядывались, знали, что хороши, понимали, что сейчас ими любуются все девушки, пришедшие на встречу, понимали не в первый раз. Знали, чем воодушевить, как заставить пританцовывать, чем рассмешить. И каждое «Ты кидал, ты-ки-ты-ки ты кидал», каждое кудахтанье – мастерское, привычное попадание в сердечки, в десятку зрительского восторга.
Байярд собирался грустить, не хотел улыбаться, он все еще не простился с древнерусской тоской корзухинских стихов, но ничего не мог с собой поделать. Нога сама собой отбивала ритм, голова кивала, губы на полдороге к улыбке приостановились в усмешке.
В «Трех аккордах» пели по кругу – по одной песне каждый. Следующим вышел Олег, которого все звали Извилиной. Извилина сказал, что он мог бы спеть одну песню, но она с матом, а в аудитории девушки. «Да ничего страшного, чего мы там не слышали», – сказали девушки. Извилина, уже сев на стул для выступающих, продолжал отнекиваться:
– Я бы всей душой. Вы же сами потом меня осудите.
– Пой, тут все свои.
– Если бы можно было запикать слова…
– Извилина, мы тебя сейчас самого запикаем. Пой, черт нездоровый.
Если бы когда-нибудь Извилина решил отрастить волосы, то оказался бы соломенным блондином. Сейчас его крепкое темя светилось упрямством: уговоры и нападки его бодрили. Наконец, он ударил по струнам и начал петь, то и дело ошибаясь в аккордах и попадая мимо нот, песню, в которой не было ни единого неприличного слова:
Я продам пиджак и куплю пальто —нужно делать подарки себе.Поживу чуток, погляжу на то,Как готовится мир к зиме.«Ну и где?» – спросили вместо аплодисментов. Извилина обаятельно пожал одним плечом и проследовал на заднюю парту, сохраняя выражение победительного торжества.
Дверь отворилась, и одна над другой заглянули две девичьи головы, принадлежавшие Насте Петровой и Лизе Павлючик. Обе шли с пересдачи по истории государства и права, их души были веселы, но требовали больше веселья. Настя Петрова и Лиза Павлючик – подружки. Обе не москвички: Петрова – из Коломны, Павлючик – из Каширы. Как это часто случается, могло показаться, что их дуэт нарочно подбирался по принципу комического несходства. Настя – маленькая, быстроглазая, по-беличьи шустрая, начинающая смеяться сразу, как только кто-то начинает рассказывать смешное, даже если до самого смешного еще не дошло. Лиза – молчаливая, баскетбольного роста, длинная Настина тень. Обе красивые, только Настя более хорошенькая, а Лиза скорее пригожая, и именно в цирковой паре красота каждой только усиливается. Настя Петрова, едва только перестает отвлекаться на смешное, волнующее, страшное, тут же начинает закапывать капли от насморка, потому что ей кажется, что она дышит не в полную силу. А Лиза Павлючик любит ароматические свечи, расшитые подушки, обожает ходить босиком по земле, ей нравится, как пахнут лошади и мокрая собачья шерсть, когда никто не слышит, она поет песни, которые начинаются как знакомые, а заканчиваются как мелодии собственного сочинения.
Ни Настя, ни Лиза никогда не посещали встречи гитарного клуба, но в гитарном клубе на любого, кто пришел, смотрели как на своего. Они сели во втором ряду и принялись вдыхать – ноздрями, глазами, ушами, кожей, – что происходит вокруг. Поскольку это все же были новые гостьи, выступавшие чувствовали, словно оказались в другом месте – то ли в клубе, то ли на квартирнике, то ли в мечтах. Глафира Темникова, похожая на монахиню, с недовольным, суровым даже лицом, пела глубоким речным голосом:
Одинокая птица, ты летишь высокоВ антрацитовом небе безлунных ночей……И все присутствующие, в том числе Настя и Лиза, качались от этого голоса, задумчиво и безвольно, точно речные травы. Как всегда бывало, после одной печальной песни чередой шли другие, по-разному печальные. Есть для молодого человека в печали важное, необходимое даже предчувствие – бесконечности неузнанного мира, жалости и красоты. Не пророчество, но пережитое в воображении оплакивание себя, в котором презумпция неоцененности, непонятости так горестно повышает собственную уникальность. Грустно – и как же хорошо!
Лиза Павлючик смотрела