Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А ты тоже не стой. — Лойко меня к хате подпихнул. — Вещи сами собою не соберутся… на рассвете выедем… и сегодня бы, но…
…неможно.
Особая ныне ночь.
Лютая.
Волки по такой хороводы водят. А человек, посмевший из избы выйти, хоть бы и до ветру, рискует обратное дороженьки не сыскать. Все ворота открываются, все дороги переплетаются.
В такую ночь матери младенчиков на руках держат, глаз не сводят, чтоб, не приведи Божиня, не села на колыбель тень темная, чтоб дымом не вползла в горло, ибо тогда переменится человек.
И не станет сыночка любого.
Сгинет дочка-песта.
А объявится нечто иное, чему названия нет. Будет расти, жить серед людей, тянуть с них силы. И уйдет из такого дома кошка. Сбежит собака. Сдохнет живность малая, а после и людей черед настанет…
…В такую ночь рисуют молоком да кровью на порогах знаки особые.
И стелют вдоль окон соляные дорожки.
Песни поют.
И вспоминают ушедших. А коль хватит духу, то и выходят по-за порог, чтоб попотчевать кашей заблудшие души. Глядишь, и мелькнет серед них знакомая.
…В Барсуках по старому укладу собиралися в гостином доме, благо, столы еще с утреца поставили, лавки растянули. Раскатали скатерти из полотна небеленого. Расстелили на полу тулупы для детей, а меж них — старух да стариков усадили с почетом да трещотками.
Сунули им каши, с репой и медом паренной.
Миски с рыбьим крохким мясом, с утицею тушеною да огурчиками солеными… Тут же, на снопки с золотою соломой молодицы посели, кто с дитями. Девки-то на столы накрывали, кто чего принес. Бабы шепталися… мужики с дядькою Панасом во главе пошли во двор, полено святочное править, а следом тенью выскользнула и старостиха.
Буде кому петуха черного резать.
Кровь лить.
Да поить тех, кто во тьме живет, чтоб, жертвою сытые, не лезли они к людям…
— Зосенька, — бабка сама села рядышком со мною, — уж прости меня, дуру старую… хотела я, как лучше… как подумаю, что увезет тебя этот нелюдь да в степи…
— Не увезет, — я отмахнулася.
Про степи у нас разговору не было. А я, чай, не палас, чтоб взять да увезти, куда не хочу.
— А она-то ласковая, все расписала, как жить вы станете… поживать… и мне от ажно в сердце закололо… прости…
Как не простить.
Не ведаю, какою я сама в бабкины годы стану, а у нее, окромя меня, только Станька. И потому неохота отпускать меня, что в степи, что в столицу.
— Прощу, — ответила я бабке так, — но если только ты со мною до столицы поедешь…
Вот не шли у меня из головы слова-то боярынины. А ну как и вправду задумает злое бабке причинить? Ей же ж немногое надо…
— Куда мне ехать… Станьку он бери…
— Туда и ехать.
— А дом?
— Дядька Панас пригляне…
— И корова… куры…
— Баб, не дури мне голову. — От будто я не знаю, что и за коровою глянут, и за курями, и за кошкою безымянною, что к хате прибилася, да так в ней и обжилася. — Едем, и все тут…
— От мало я тебя за косы драла! Совсем старых не уважаешь!
Это я не уважаю? Я прям вся тут сейчас изуважаюся, на уговоры время тратючи.
— Ну да ладне. — Бабка подбоченилася. — Съездимо мы до твое столицы… а все ж азарину твоему, так и ведай, вздумает тебя обижать, роги самолично поотшибаю!
— А про роги ты откудова ведаешь?
— Да этот твой, кудлатенький, растрепался…
Это она про Лойко, небось. Он не зело кудлатый, но волос и вправду вьется. У Ильи совсем гладкий.
— И ему тож передай, вздумает девке голову дурить, я скоренько на него управу найду, не погляжу, что боярин…
Грозна моя бабка.
Да чуется, не убоится ее Лойко. И ничего я не ответила, да и когда отвечать, ежели бабы песню затянули, прощальную-поминальнуто. От такой сердце болью полнится, а слезы сами из глаз текут, данью Темное сестрице.
Пускай.
Зато потом на сердце легко делается.
Славно.
Пели, передавая из рук в руки чашу с черным квасом, на травах особых деланным. Этакий только на великое свято готовили, и ныне каждый пригубил, детям и тем по капле дали, чтоб, значит, обошли их и горести, и недуги.
Пели тихо, да только голоса, сплетаясь, вывязывали свое кружево. И ныне видела я его столь явственно, будто бы сама плела. Вот темные нити, что протянулись за порог, — этот старостиха.
Ежель приглядеться, пойти по ниточке ее, тонкое, но прочной, то и саму тетку увидеть можно. И не удержалася, глянула краешком глазу, да только отпрянула тотчас… не для людей сие зрелище.
И не тетка Алевтина, которая давече на Арея полотенчиком махала, пляшет на снегу, но жрица темное Мораны. Она нага и страшна в наготе своей, покрыта с ног до головы жертвенною кровью. И не птицы ныне выходят на зов ее, а души изголодавшиеся… кричат, плещут крыльями, взбивают ветер холодный в самое лицо.
А ей ничего, смеется.
Стучит в бубен…
И только взгляд мой почуяв, обернулась.
Обожгли гневом черные чужие глаза. И нить сама из рук вывернулась. Уж лучше на других глядеть… вот светлые искорки, это дети, которые песню потянули, еще не разумея смысла ея, да все одно повторяют слова заветные. Вот золотые нити мужних женок, многочадных и спокойных. На их плечах дома стоят, а на тех домах — и село все… вот серебро молодиц… и прозелень медная старушечьих голосов.
Дивно выходит.
Тут и мне чашу поднесли… и пригубила я горький квас.
…во память.
Дедову… он бы точно не дал меня в обиду.
Отцову, который тут чужаком был, да сумел своим стать.
Матери… как же не хватает ее мне, ныне особо, до слез… бабку я люблю, как и она меня, а все бы… спросила б матушку о том, о чем себя спрашивать боюсь, а она б ответила. Или нет, сказала б, что мала я еще, вот подрасту… всегда так говорила, косы гребешком резным вычесывая. И уходили тревоги, отступали заботы от этой ласки. А все, что гляделося сложным, становилось простым…
…и ныне почудилось, будто коснулась волос легка рука.
Спасибо.
Сама не заметила, как вернулась старостиха, а следом и мужики. В хате, пущай и огромное, стало вовсе тесно. Рассаживались по лавкам, локоть к локтю, а то и ближе, да никто в той близости не видел недозволенного. И как-то вдруг я меж Ареем да Ильей оказалась. Дальше и Лойко сидел, Станьку приобнявши, хотя ж ей не место было за взрослым столом. Бабка хмурилась, да не гнала.
Пускай.