Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я встаю, подхожу к открытой двери и сквозь щель вижу следующую сцену. Высокая и просторная кровать с расписным изголовьем. Какая-то молодая женщина кормит ребенка, держа другую женщину за руку. И я узнаю ее, узнаю эту вздымающуюся грудь, эти золотые волосы, и мне кажется, что она, тоже на мгновение вскинув свои огромные синие глаза, видит меня. Нет, это не она, не может быть, это призрак!
Я, пошатываясь, отступаю и тяжело падаю в кресло, вцепившись в подлокотники. Кровь застывает в жилах, руки холодеют, ни вдохнуть, ни выдохнуть. Именно в таком состоянии меня и находит рыцарь. Я, запинаясь, бормочу, что бумаги слишком запутанны, нужно будет вернуться еще не один раз или даже съездить в Винчи, чтобы все тщательно проверить. Небрежный жест – он меня отпускает, – и вот я уже очертя голову несусь по узкой и крутой лестнице, на каждом шагу рискуя споткнуться и упасть. Потом оказываюсь на улице и, не зная, куда идти, опираюсь на парапет, нависший над рекой. Может, перевалиться через него и утонуть? Я оглядываюсь на окна и, кажется, вижу тень, наблюдающую за мной сквозь свинцовое стекло. Это так смахивает на помешательство, что я, уронив голову в руки, захожусь в рыданиях.
На следующее утро я снова в замке, за письменным столом. Рыцарь, поздоровавшись со мной, ушел. Похоже, больше никого нет, даже той, другой женщины, вероятно, его жены. Я машинально перекладываю бумаги, не в силах читать, и тяжким сердцем чего-то жду. И это что-то происходит. В углу, неведомо как и откуда, вдруг возникает она. Молча смотрит на меня, и я никак не могу понять, что выражает этот взгляд, точно не упрек и не злость, но и не радость, скорее печаль, покорную грусть, должно быть, она тоже сразу узнала меня накануне. Постояв немного, мой ангел ускользает через узкую дверь для слуг, но в последний момент оборачивается, словно приглашая следовать за ней. Я, будто во сне, выхожу в эту дверь и поднимаюсь по лестнице на альтану между двумя башенками, где волнами белоснежного полотна трепещут на ветру вывешенные для просушки простыни.
Она ждет меня там, безмолвно глядя на реку. Я с трудом выдавливаю несколько слов, умоляя о прощении. Она отвечает вопросом: какое может быть прощение, если я бросил ее, исчез, ничего не сказав! Прощения нужно просить вовсе не у нее, а у ребенка, нашего потерянного сына, разлученного с ней сразу после рождения. Я оседаю на колени и, привалившись к стене, плачу, как младенец. Она подходит ближе, гладит меня по волосам, потом вдруг спрашивает: «Как тебя зовут?» Я, подняв на нее мокрые от слез глаза, называюсь и слышу в ответ: «Катерина, я – Катерина». И мы глядим друг на друга в изумленном молчании, среди простыней, раздувающихся на ветру, словно паруса корабля.
С тех пор мы виделись почти каждый день. Я много работал для рыцаря Кастеллани, часто ездил к Винчи, а заодно помог престарелому отцу: составил для него кадастровую декларацию, которую сам же и отвез во Флоренцию. Только тогда, с его слов, я и узнал, сколько земли он продал, чтобы меня поддержать. В замке мы с Катериной пользовались всей возможной свободой, поскольку рыцаря больше так ни разу и не видели, он то скрывался в подвале, то бродил по лавкам ювелиров и торговцев шелком. Его жене Катерина нужна была лишь для того, чтобы кормить Марию, то есть не чаще одного-двух раз в день: малышке уже исполнился год, и ее понемногу отнимали от груди. Работой монна Лена рабыню не занимала, та должна была отдыхать и есть с аппетитом, чтобы молоко не потеряло питательности. Меня поразило, насколько любовно и невзыскательно рыцарь и его жена обращались с кормилицей дочери, уж точно не так, как обычно ведут себя с рабыней.
Правда, видеться нам приходилось тайком, в обычном месте, на открытой солнцу и ветру альтане, куда, как правило, выходила только Катерина, развешивая чистое белье. Поначалу у нас не хватало смелости даже дотронуться, коснуться друг друга или взяться за руки, так живо было воспоминание о буре, что захлестнула нас два года назад и пугала до сих пор. Зато теперь мы разговаривали, и я смог узнать красоту ее души, которую раньше лишь читал в глазах.
Я узнал все, что с ней случилось после моего побега. Обнаружив, что беременна, Катерина сообщила об этом хозяйке, монне Джиневре, и та, дабы избежать скандала, сохранила тайну, но сразу после родов спровадила свою рабыню кормилицей в семью Кастеллани, поскольку у монны Лены, недавно родившей девочку, не было молока. Другого ребенка, нашего сына, забрали практически сразу, и для Катерины, девять месяцев носившей его в себе, следившей, как он потихоньку растет, отдавшей ему и свою кровь, и саму жизнь, мурлыкавшей ему колыбельные, пока он еще был внутри, это стало бесконечной болью, мукой, какую не выразить словами, быть может, даже сильнее той, что она почувствовала, когда малыш только появился на свет. Невыносимая жестокость, и рана, нанесенная ею, все еще не зажила.
Впервые ощутив эту боль, за нее и за ребенка, я почернел от стыда. Мне нужно было остаться с ней рядом, взять на себя ответственность перед монной Джиневрой, не отдать дитя и воспитать его соответственно тому, что предписывают законы, если уж сердце не смогло подсказать, как поступить правильно. Я же попросту сбежал, и ребенка мы потеряли. Теперь даже сама Катерина не знает, где он, крещен ли и каким именем. Они с малышкой Марией ровесники, и всякий раз, когда Катерина кормит Марию грудью, глаза ее полны печали, ведь она думает о ребенке, не имеющем ни имени, ни будущего. Она слышала о месте, которое называют Воспитательным домом, куда относят ничейных детей. Наверное, он тоже там и, может, еще жив, и тамошняя наемная кормилица баюкает его по вечерам.
Я рассказываю Катерине о себе, о своей семье и своей жизни, об унылом, одиноком детстве, о тяжких поисках жизненного пути и свободы, о том, как я изо дня в день пытаюсь удержать то, чего с таким трудом добился. Катерина же, напротив, не слишком-то хочет