Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вот-вот, от людей ты уже улетел на свою гору, теперь и душой норовишь от нас сигануть, – посвёркивала лукавинка в глазах Ольги Фёдоровны, довольной, что, наконец-то, видит своего отбившегося от дома мужа.
– От людей никуда не улизнёшь, как не исхитряйся. Толку-то, что ушёл я жить на гору? Один чёрт, надо спускаться вниз, к людям, хотя бы за водой или провиантами.
– Вот и ладненько, – поглаживала руку старика Ольга Фёдоровна, – и спускайся, Ваня, навсегда спускайся в Новопашенное: зачем шалоболиться тебе, изводиться телом и душой? Сам знаешь: все пути ведут к людям. Не артачься – спускайся, спускайся.
– Нет, Олюшка, – плотно и твёрдо накрыл Иван Степанович своей ладонью руку жены, – не хочу к людям: плохо мне рядом с ними. Издали, понимаешь ли, спокойней, – спокойней и мне, и всем им.
Промолчала, тихонечко вздохнув, жена на решительные слова мужа, знала: если что сказал – так тому и бывать.
Вспомнилось Ольге Фёдоровне, как навсегда уходил он из дома на гору. До чего же люди бывают несправедливы и жестоки друг к другу! Скверно когда-то обошлись с её мужем односельчане, этот злыдень Коростылин. А что он хотел? – чтобы в радость всем жилось в Новопашенном. Пошёл к людям с правдой, а они с ним разочлись чёрным лихом.
Иван Степанович похлопал по спине борова, который уже схлебал варево и теперь прилёг в опилки и похрюкивал:
– Вот так и они живут: накормили их подачкой и они, сытые, с набитыми брюхами, блаженствуют. А не накормят – чего-нибудь где-нибудь наскребут себе, чтобы с голоду не подохнуть, благо, что не заперты, как поросята или коровы, в стайках и стойлах. Тем и отличаются от свиней и коров.
– Ну, чего ты, Ваня: людей со свиньями и коровами сровнял! Побойся Бога.
Старик схмурился, наёжился, засопел, однако тут же – присдавленно, рывками – засмеялся:
– Сто годов тебе, Васька, с этаким аппетитом жить бы… ан нет: человек не даст!
– Зачем ты пугаешь поросёнка? Что с тобой сегодня, Ваня? Будто с цепи сорвался… Васёк, чего навострил уши? Неладное в наших словах почуял? Не бойся, не бойся, родненький, лежи, отдыхай… Пойдём в избу, Ваня, и тебя буду потчевать: поди, голодный… а потому и лютуешь.
– Да-а, мать, и злой я на весь белый свет, и по-собачьи оголодал, – вздохнул старик, отчего-то не взглядывая в глаза жены. – Сейчас так же буду уплетать, как боров. Только подноси!..
* * *
В комнате встретили старика родные запахи – так любимых им сухариков, млевших на тёплой печи, простокваши, всегда стоявшей на подоконнике и раньше выпиваемой им по утрам торопко, с усладой, выстиранных вечером и теперь висевших на верёвке под потолком стареньких, знакомых до самого последнего цветочка и узорчика полотенец. И ещё чем-то неуловимым, но знакомым дохнуло. Уютно было в кухне – может, уютом и пахло?
Старик присел на свою старую, самодельную табуретку с промятым и протёртым войлочным сиденьем и окинул взором кухонку. «Всё на месте, всё так же!» – подумал он. И от пришедшего в его сердце покоя его веки сами собой на секунду-другую смежились. «Дома, дома…» – запело где-то глубоко.
На стене тикали часы; старик прислушался к их неизменно мерному, как и сорок лет назад, ходу. Шепнул старухе, когда она склонилась к нему со стаканом чая и пирогом, бессмысленное, возможно, ненужное, но прозвучавшее с глухим отзвучком нежности, отдалённой десятилетиями жизни и судьбы:
– Ишь, Олюшка, часы-то ходят. Вот ведь молодцы.
Ольга Фёдоровна присела на табуретку рядом со своим стариком, увидела его заблестевшие глаза и сказала тоже, в сущности, ничего не значащее и тоже прозвучавшее с той же отдалённой, подзабытой ими обоими ласковостью:
– А что часам, Ваня, может быть? Ходят да ходят себе.
И, возможно, оба подумали, что часы так же ходили в их доме и сорок лет назад, когда они, старик и старуха, были молоды и частенько говорили друг другу нежные слова. Если же совсем не изменились часы, также мерен их ход, то, может быть, и они не изменились, а только во сне сейчас себя видят другими – стариком и старухой?
Глаза старика влажно засветились:
– А скажи, Ольга, плохо мы жизнь прожили вместе… или как?
– «Или как»! Эх, ты!.. – легонько оттолкнула старуха старика, но оставила на его плече ладонь; стала поглаживать его. – Троих детей, слава богу, подняли на ноги, все выбились в люди, внуки растут… а ты – «или как»!
И они оба, будто сговорились, заплакали, заплакали. А о чём плакали – хорошенько не знали. Может быть, о своей ушедшей в небытие молодости, когда просто и ясно чувствовалась жизнь, когда мощными рывками загребал из неё то, что было любо и желанно, когда рвался своим здоровым молодым телом, своей необузданной душой к тому, чего страстно хотелось, когда жаждал радостей жизни, как путник жаждал воды, и, достигая желаемого, сладостно утолялся, когда не болел или болел мало, пустячно, что порой радовался болезни – можно отдохнуть, подольше поспать, нежась на перине. Отчего ещё могли заплакать старики? Может быть, ещё оттого, что разлучённые в последние годы их души, когда душа старухи жила здесь, внизу, в Новопашенном, а душа старика там, наверху, на горе, застыли в одиночестве, сжались в комочки, а сейчас в этой тёплой комнатке возле натопленной печи согрелись, оттаяли, распрямились и нечаянно ударились друг о друга, – и стало больно старикам.
– Ты, Ваня, уж не уходил бы из дома, а?
Но молчал старик, утирая своим шершавым пальцем слёзы старухи, расползавшиеся по морщинкам её усохшего маленького личика.
– Чего молчишь, ровно безъязыкий? – утирала и старуха слёзы старика.
И, как обиженный ребёнок, пожаловался размякший сердцем и разумом старик старухе: мол, люди побили его и побили-то, считай, ни за что ни про что.
Вскинулась со стула Ольга Фёдоровна, руки в боки:
– Я этой малохольной Селиванихе кудлы-то повыдергаю: ишь, коготки распустила! А Фёкла – дура старая, туда же!.. Доберусь я до них до всех!..
Иван Степанович за рукав утянул жену на стул:
– Угомонись, Ольга! Горбатых, известно, могила исправляет. Пусть живут как знают, ну их!..
Он кулаком протёр слёзы со своих глаз, бодро встал с табуретки, забывая о мучительнице-пояснице, зачем-то распрямился, вытянулся весь и даже разгладил усы; сказал строго, чужеющим голосом:
– Показывай, мать, пока я тут, чего по хозяйству спроворить, чего починить. Дров наколоть? Наколю!
«Нет, не спустится вниз, – поняла старуха, поникая плечами. – Так, поди, и будем оба мыкаться, покудова не сойдёмся в сырой земле!»
Позавтракав наспех и угрюмо, старик направился в сарай: надо перво-наперво наколоть дров, чтобы не подряжать старухе кого-нибудь за деньги. Есть ещё кое-что для мелких работ – починить дужку у ведра, в стайке у поросёнка убрать, во дворе промести. Так, засучиваем рукава! По ходу надо истопить баньку, чтобы попарить свои и старухины старые косточки, а вечером, подкупив продуктов и прихватив кое-чего из скарба, – на гору, конечно же снова на гору, в свою халупёшку, подальше от людей. Верно, верно оно: пусть живут как знают!