Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вышел на крыльцо – мягко, приветно посмотрело в его глаза солнце. Как над парным молоком, вилась по-над молодыми новопашенскими снегами дымка дневной оттепели.
– Благодати-то опять ско-о-о-лько, мать моя! – заподрагивала в усах старика улыбка. – Живи – не хочу, а то – захохочу!
Но опустил он взгляд ниже – увидел покосившиеся, вычерненные непогодами и временем заборы Новопашенного.
– Маленькую, опрятную огорожу сработали бы – и хва, – привычно принялся ворчать старик. – Так нет же – из горбыля метра в полтора-два наворотим дурищу! Почернел забор – страхота страхотой, и выглядывает из-за этого острожного частокола или подсматривает в щёлку опасливый хозяин, а возле его ног гавкает на прохожего псина, с цепи рвётся… Тьфу! Дурная всюду жизнь, некрасивая, безобразная! Эх, чего уж теперь!..
Конечно, старик понимал, что от чужого скота и собак заграждает человек свои огороды и дворы и цепных псов держит не от хорошей жизни: известно, не коммунизм на дворе, без надёжного охранника не обойтись. Понимать понимал старик, однако уже не мог по-другому думать о земляках, кроме как – супостаты-де они, бестолочи, никчемные люди, и сколько ещё за долгую и привередливую свою жизнь он нашёл и придумал о них хлёстких, обидных слов!
С такими чувствами и мыслями, может быть, рано или поздно и закончилось бы житьё бытьё старика там, на его горбатенькой горе, в немилом одиночестве, в неспокое души его горячей, да невероятные обстоятельства внезапно и беспощадно и жизнь его переворотили, и душу перетряхнули.
* * *
Только Иван Степанович взялся за топор, чтобы наколоть дров, как слышит:
– Пожа-ар!..
Скоренько на улицу. Глянул туда, сюда, однако не приметил ни огня, ни дыма. Мальчик с радостными, высокими подпрыжками – «точно бы крылышки у него сзади, как у ангела», отчего-то подумалось старику, – мчался и ликующе надрывался:
– Пожа-ар!..
Иван Степанович прицыкнул:
– Ты зачем, оглашенный, трезвонишь: какой такой пожар? Где твои ошалелые гляделки узрели огонь?
– Да во-он же, дедушка! – весело махнул мальчуган головой ввысь, в сторону стариковой горы, и заподпрыгивал дальше, видимо, довольный и гордый, что первым сообщает односельчанам такую важную новость.
Вмиг помертвело в груди Ивана Степановича. И не может он поднять головы, чтобы взглянуть на свою гору: страх, казалось, парализовал его тело и волю.
Наконец – поднял, увидел, осознал. Чад вздувался над его халупёшкой, пламя прошибалось к небу.
– Батюшки! – покачнулся старик.
Сорвался с места, но подсекло в коленях, повалился на бок. Хрипел «гады, гады!..», подымаясь.
Бежал, бежал, а точнее, трусил, задыхаясь, припадая на обе ноги, схватываясь то за поясницу, то за сердце.
Ещё беда: поскользнулся на тропе и покатился в овраг. Вертело и хлобыстало его тщедушное тело по крутому каменистому склону. Полежал, очухиваясь, подкапливая сил. Пошевелил руками-ногами, – не сломал ли, не вывихнул ли? Нет, цел на диво!
– И люди побили меня, а сейчас и Бог не помиловал: забросил, как кутёнка, в овражину. Ан жив-живёхонек я! – И, вглядываясь в небо, старик зачем-то усмехнулся.
Он конечно же поднимется, выберется. А когда поднимется, выберется и снова ринется к горе – возможно ли будет спасти халупёшку? Да и надо ли спешить, надрываясь, ссаживая и без того источенное недугом, хрупкое своё сердце? Но ни таких, ни подобных вопросов старик не мог и не хотел задавать себе, потому что жизнь приучила его к борьбе. И он умел бороться и бывал азартен и запальчив – а то и по-юношески безрассуден – в борьбе. Быть может, борьба стала его сутью, его духовным инстинктом. Однако сколько капель силы оставалось в его тщедушном, надорванном этим отчаянным броском к горе теле, чтобы противоборствовать и судьбе своей немилостивой, и внезапным страшным обстоятельствам, которым, похоже, тоже суждено стать его судьбой? Одна, две капли? Ни одной?
– Не-ет, братцы! – хрипел старик, выползая, выкарабкиваясь из оврага, обжигая губы своим горячим дыханием. – Ещё могу-у-у, ещ-щё держат и несут меня ноги!
Выбрался, приподнялся, разогнулся, увидел – дым стал гуще, огонь – веселее.
– Господи, и Ты против меня?!
Оттого был этот горестный, скорбный вскрик, что ум и сердце старика пронзило – погибает, сгорая, не просто строение, обветшалое до крайности, брошенное людьми, ему и так давным-давно пора было развалиться, а погибает, сгорая с халупёшкой, и надежда старика, лелеемая им надежда на то, что он где-то может укрыться от тех людей, которые не понимают его, не принимают его таким, каким он сотворён и во что вызрел во всю свою жизнь, что в халупёшке он может укрыться от всего того мира, который он не мог, даже здесь в маленьком, немноголюдном Новопашенном, хотя бы чуточку поправить, склонить к чему-то лучшему. Что же, что же теперь будет? Как жить? Возвращаться навсегда в Новопашенное? Нет, никогда, ни за что! – клокотали чувства старика, сбивая рассудок.
– Господи… Господи… – Но не идут другие слова, не знает, что просить у Господа.
Уже не может ни бежать, ни трусить, – качает его, подламывает, гнёт к земле. Поковылял по вязкому, повлажневшему под жарким солнцем снегу. Сугробы тяжелили шаг, влекли пониже, к земле.
Взбираясь в гору, старик скользил, падал. Иссёк колени и пальцы о камни и ветки. И молодыми ногами не взбежать на эту крутенькую гору, а старику остаётся, видимо, ползти. Но не полз он! Упирался вовсю, взбираясь наверх, уже весь скрюченный, перегнутый, и похож он был на разорванное колесо.
Какая-то неведомая сила выкатила-таки это колесо на макушку!
Выпрямился, приподнял голову перед своей халупёшкой – увидел рухнувшую крышу, чёрные, обвитые полымем стены. Понял до крайней степени очевидности – бой проигран, борьба закончена. Нет укрытия, нет приюта, хоть прокляни весь свет, хоть встань перед ним на колени!
Вдруг – дыхание перехватило, боль вгрызлась в грудь. Охнул, покачнулся. И уже никто не ударил его и не толкнул – а упал. Понял ли, что сердце не выдержало, не могло выдержать?
Кто-то жарко и влажно дохнул в лицо. Не сразу догадался – Полкан; видимо, смог сорваться с цепи, – молодец, Полкан Полканыч! Пёс прыгал, повизгивал, лизал лицо и руки хозяина. А тому хотелось своему верному помощнику и собеседнику ласковое слово сказать, погладить его, – не мог, ничего уже не мог. Лишь мог смотреть в небо и мало-мало удерживать при себе расползающееся сознание.
«Умираю? Уже?..»
«Война не убила меня, лютость людская не сломала… а гора, кажись, одолела».
Увидел Полкан бегущих людей – зарычал, ощерил чёрную пасть, на загривке шерсть встряхнулась иглами.
Скотник Стограмм подбежал первым, корягой саданул пса. Полкан клацнул зубами и, жалобно скуля, прилёг возле старика: понял, видимо, что против человека не пойдёшь, будь что будет, но оскаливался, оберегая хозяина. Стограмм подхватил собаку за задние лапы, раскрутился: