Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Было лето – кто мог оказаться внутри? Какая-то женщина – мать Джеммы? – утверждала, что там собрание по поводу подготовки ежегодного фотоальбома выпускников. Первый вышедший из школы пожарный вынес заходившуюся кашлем одиннадцатиклассницу – кажется, Дэвис назначил ее литературным редактором альбома. Следом вынесли Дэвиса и Лили, без сознания, погрузили в “скорую”. Приказа очистить территорию никто не послушался. Огонь удалось сдержать, но он никак не слабел. Вновь поднялась суматоха: одиннадцатиклассница на носилках очнулась и перечислила имена. Гэбриел Хоури. Дженнифер Бенсток. Илана Леви. Соломон Кац. Гарри Лассер. София Винтер.
Я согнулся пополам, кровь стучала у меня в ушах. Из глубин взываю к Тебе, о Бог![311] Хаос. Носилки. Тысяча огней. Бог, если Ты будешь хранить грехи, Господь, кто устоит?[312] Далекий голос: тебе не кажется иногда, что ты словно не здесь? Бледный силуэт – аристократические скулы, острые губы в пепле – на чьих-то плечах. Эван, в пыли, бьет по земле кулаками. Кто-то схватил меня за плечи, это была моя мать, я не мог подняться. И Он избавит Израиль от всех грехов его[313].
Тишина взорвалась. Все звуки вернулись – стоны, рев пожара, вой ветра. Эван встал и тяжелым взглядом уставился на огонь. Рабби Блум сорвался с места. Мимо нас стремительно пронесли носилки, и “скорая” уехала. Эван помедлил мгновение, давая рабби Блуму возможность перехватить его, и очертя голову ринулся в пламя.
Эпилог
Один страдаешь – кажется тебе:
Погибло все, судьба с тобой в борьбе.
Я никого не предупредил о своем приезде. У меня была конференция в Манхэттене, и когда выдался свободный день, я неожиданно для самого себя спустился в метро и на Пятидесятой улице обнаружил, что поднимаюсь в город. Дождь то начинался, то переставал, я шел по улицам Бруклина, отыскивая новую квартиру, встречая недоуменные взгляды ешиботников в черных шляпах. Я миновал старые места, мой дом, знакомые ресторанчики, “Тору Тмиму” и парк, где мы играли в баскетбол. Меня не отпускала мысль, что даже в дождь здесь не настолько серо, как мне запомнилось, на самом деле здесь красиво, здесь всюду жизнь, радость, чистота. Я вспомнил чувство, охватившее меня, когда перед переездом я стоял в своей пустой комнате. Именно так – более-менее – я чувствовал себя с тех самых пор, как Ноаха предали земле.
У дома, где находилась квартира, я налетел на мужчину с пейсами до плеч и в просторном черном пальто. Он вел за руку мальчонку; мужчина был потный, растрепанный, и, судя по его виду, они куда-то опаздывали. Он скользнул по мне раздраженным взглядом, что-то пробормотал на идише. Я узнал старого друга, Шимона Леви.
– Шимон!
Он остановился, оглядел меня с головы до ног. Я был чисто выбрит, с короткой стрижкой. В коричневом бомбере. Мужчина посмотрел туда, где должна была быть моя кипа.
– Арье? – Изумленный низкий голос. Благословен Ты, Господь, возвращающий мертвых к жизни![315]
– Подумать только, – сказал я. Мы пожали друг другу руки. – Это твой сын?
Шимон нервно потеребил пейс.
– Младший.
– Сколько же у тебя?
– Трое прекрасных деток, Барух Хашем, – ответил он.
– Ого, я… Невероятно, Шимон. На ком ты женился?
– Помнишь Эстер Лию Эпштейн? Двоюродную сестру Реувена?
Я наклонился к его сыну, тот уставился на меня с подозрением; во рту у него был леденец.
– Шалом алейхем. Как тебя зовут?
Мальчик зажмурился, обхватил ноги Шимона.
– Йосси. – Шимон положил руки на шейку Йосси. – Странно. Обычно он любит общаться с незнакомыми.
Я выпрямился.
– Я так рад за тебя, – сказал я. – Похоже, у тебя чудесная семья.
– Рибоно шель олам[316] в изобилии явил мне хесед[317]. – Он примолк, посмотрел на часы.
– Ты живешь где-то рядом? – Я оглянулся.
– На Седар. Возле ешивы.
– Ты там работаешь?
– Нет, я в колеле[318]. А для парнасы[319] я электрик. (Йосси нетерпеливо дернул Шимона за цицит.) А ты-то где? – Он понизил голос, ограждая Йосси от моего ответа. – Твоего отца я вижу в шуле.
– Я до сих пор учусь, хотя прошло столько лет, – ответил я. – Но далеко отсюда.
– И до сих пор ходишь в библиотеки?
Я улыбнулся:
– Хожу.
– Библиотеки… эти книги… помогли тебе?
Ветер трепал мой шарф. Небо заволакивало облаками.
– Нет, – ответил я. – Скорее, наоборот.
Шимон посмотрел на сына.
– И когда ты… перестал?[320]
– Трудно ответить на твой вопрос.
– Но что с тобой случилось?
– То, о чем я стараюсь забыть, – тише произнес я.
– Как думаешь… (Йосси нетерпеливо тянул отца за штанину.) Как думаешь, ты еще вернешься?
Я всмотрелся в лицо сына моего старейшего друга и, помолчав, ответил:
– Да, конечно. – И тут же осознал, что это правда. Всегда было правдой. – Вернусь.
Мы обнялись на прощанье. Я провожал Шимона взглядом: он подхватил Йосси на руки, чмокнул в щеку. Когда мы с ним попрощались в прошлый раз, я бежал, как всегда и хотел, а он остался здесь. За эти годы Шимон Леви открыл неистощимую мечту: семья и община, вера и культура, стабильность и доброта, порядок и глубина, смелость жить, как могли бы все мы, если бы умели в каждом дне чувствовать вечность, освободились бы от страстей, довольствовались бесконечным стремлением к идеалу. Я же отправился бродить по мокрым улицам, глядя на мир вокруг и сознавая, как чудовищно быть одному. Гиллель[321] предупреждал, что отрываться от общины опасно, но Гиллель не прожил мою жизнь. Вновь пошел дождь. Я решил вернуться в метро.
* * *
За последние семь лет мы с Эваном не общались ни разу. Время от времени я подумывал, не послать ли ему имейл – сочиненный, когда снотворное, вопреки обыкновению, не помогало, – но поутру удалял всё. Я писал не потому что скучал, или жалел его, или мне было что сказать. Я писал ему, потому что понимал: Эван такой же, как я, – или, скорее, я как Эван. Амир и Оливер нашли счастье; подозреваю, что Эван единственный, кто страдает, как я. Поэтому я ощутил тайное извращенное удовольствие, получив на прошлой неделе следующее письмо:
Иден,
Я слышал, ты будешь на северо-востоке. Может,