Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А жаль, что мне ни разу не предлагали убить пленного: я бы встал перед ним и навел бы пистолет.
Иногда мне тоже хочется убить.
Когда придет время и я стану наконец честным солдатом, то я, если меня не убьют в первом моем бою, обязательно дождусь второго боя и возьму в плен врага. И убивать его буду с чистой совестью. Интересно, что является высшей гуманностью на войне — убить пленника или помиловать?
С крестом у меня вышли полные нестыковки. Макогонов мне удивленно заметил: „Ты что, брат, тебя бы хлопнули с твоим крестом и паспорта не спросили бы“. Мне стало стыдно, и я потрогал нательный крестик под рубахой на груди. Даже было теперь стыдней, чем, когда меня отчитывал Макар Шамаев.
А ведь прав был Макар… Первые сомнения закрались ко мне еще там — во дворе кузнеца, когда бегали меж ног одичавшие кролики, стучал молот в кузне и звонили с колоколен. Хотел с Макогоновым поделиться, но почему-то подумал, что подполковник необъективно воспримет мои сомнения насчет Христовой веры. То есть я, как журналист и естествоиспытатель, хотел бы поспорить, а он, как истинный христианин, стал бы меня жалеть. А может, и рассвирипел бы.
Но больше меня пугало, что я по утрам больше не читал молитвы. Мне было невмоготу теперь произносить: „…И остави нам долги наша, яко же и мы оставляем…“ Сомнения терзали меня. Я извинился за крест. Макогонов сказал, что нечего извиняться — здесь одним добром ничего не изменишь. И я возмутился на этом месте: „Доброта спасет мир!“ Макогонов сказал, что, во-первых, не доброта, а красота. И что я должен определиться, на чьей я стороне, в конце концов. Тут я примолк и задумался: я гордился тем, что мы, журналисты, как бы всегда посредине. Мне в тот момент показалось, что другого мнения по этому поводу быть и не может. Но Макогонову я не стал противоречить, но и не согласился с ним явно и открыто.
Мы вспомнили историю, когда Макогонов был ранен под Катыр-Юртом. Я сказал, что вроде слышал уже эту историю. Макогонов удивленно на меня глянул:
— От кого?
— От Бучи, — ответил я.
Сапер Буча к этому времени, как мы сошлись тесно с Макогоновым, уже уволился и уехал на родину в Волгоград. Выяснить детали мы теперь не могли. Я хотел сначала, но не стал рассказывать Макогонову про Сашку. Я не помню, чем закончился наш с Макогоновым разговор — под утро опять надышались газом из печки…»
Командировка прошла удачно, сняли много, что задумывали: снимали ночью и даже снимали на боевых выездах. Не выпивая по вечерам, Вязенкин чувствовал себя уверенней в беседах с Макогоновым. Беседы приносили пользу. Теорию Макара Шамаева о язычестве и христианстве Вязенкин вслух не излагал.
Пришло время, нужно было возвращаться в Москву, чтобы готовить отснятый материал к очередному выпуску новостей. Они прощались с Макогоновым как добрые друзья, или только казалось так Вязенкину. Вязенкин пообещал, что станет теперь писать обо всем, что он видел и узнал. Но о чем-то писать он не станет, потому что о таком нельзя писать даже спустя, наверное, две тысячи лет.
Макогонов согласился и пожелал, чтобы получилось написать правдиво.
Неожиданно перед самым расставанием Макогонов попросил Вязенкина подождать, вернулся к себе и вышел скоро. Протягивает тетрадку зеленую в клетку.
— На, пригодится. Там нет ни имен, ни фамилий. Пишешь, ну и пиши. Тебе все равно никто не поверит, что офицер военной разведки станет вести дневник.
* * *
В конце весны две тысячи второго Вязенкин познакомился с Доктором.
— Только страх может остановить желание, — говорил Доктор.
Доктор монотонен, как полет из Пятигорска в Москву и ожидание стеклянных дверей аэропорта. Вязенкин видит в стеклянных дверях отражение толпы.
Доктор выглядит усталым.
— И на сколько, доктор?
— Через восемь месяцев препарат растворится в тканях твоего организма.
Вязенкин лежит на кровати сына Доктора. Доктор вынул иглу, перетянул место укола на вене бинтом.
— Скажите, Доктор, а есть такой препарат, который растворяет одну часть памяти и концентрирует другую, чтобы вспомнились отчетливо важные детали?
— Не знаю.
— Вы, как психолог…
— Ни в коем случае, я нарколог. Психологи имеют дело со здоровыми людьми, я же с больными. Алкоголь — яд вдвойне для тех, кто страдает памятью.
— Я болен?
— Только страх может остановить желание.
— Доктор, скажите, у меня тоже синдром Корсакова, как у Сашки?
Вязенкин вышел на улицу.
Пахло летом: маслянисто тополем, душисто сиренью и отовсюду бензином. Вдруг он понял, что мучило его. Он набрал номер.
— Макар, это я. Макар, скажи, если на Руси две тысячи лет молятся Христу, значит, за две тысячи лет милосердия мы стали другими — беспомощными, слабыми духом? Среди нас живут как ни в чем не бывало маньяки и предатели. Мы позволяем негодяям править нами. Что с нами стало за две тысячи лет милосердия — мы теряем кровь, мы вымираем? И во всем виноват Христос?
— Д-да! — будто молотом по наковальне.
— Этого не может быть!
— Да.
Эпилог
Вязенкин помирился с женой. Он часто созванивается с родителями и дочерью. Его репортаж о «точечных зачистках» вышел в вечернем эфире первым номером. Ему повысили зарплату и дали две недели отгулов.
Он продолжал ездить в Чечню.
Подполковник Макогонов за проведенную в начале марта операцию, в ходе которой был уничтожен известный полевой командир, обезврежена банда, был удостоен второго «Креста за Мужество».
Андрей Андреевич Твердиевич, начальник правительственной пресс-службы, уехал в отпуск. В скором времени в правительство Чечни был назначен новый Премьер.
Контрразведчики Иванов и Сергеев возвращались как-то из района. По дороге у их машины лопнул баллон. Пока меняли колесо, на них устроили засаду на окраине села. Водитель и майор Сергеев успели выпрыгнуть. Иванов погиб на месте. Водитель не успел добежать до обочины, упал с пулей между лопаток. Майору ничего не оставалось делать, как пробираться к селу. Он ворвался в первый попавшийся дом и взял в заложники женщину с ребенком. Село было большое. В селе была военная комендатура. Майор приказал