Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все окна в комнатах Шуйских были задёрнуты железными решётками.
Их слуг разместили в постройках во дворе. Там же находились кузница, конюшня, иные хозяйственные помещения и мыльня. Об этом им, Шуйским, сообщил позже пан Гарваский.
И так началась их, Шуйских, жизнь на новом месте заключения, вот в этом Гостынинском замке, в ста тридцати верстах на запад от Варшавы.
Прошли весна и лето 1612 года для Шуйских. Они по-прежнему жили в Гостынском замке. Князю Василию изредка разрешали встречаться с братьями и снохой во время прогулок по двору замка или, при непогоде, в его комнате. В остальное время, чтобы не отвыкнуть от человеческой речи, он говорил сам с собой или же со своим комнатным холопом Силантием, рассудительным, крепким на голову.
Чаще же он просто бездумно смотрел в окно, сидя на лавочке, что всегда стояла у окна. Там, за речкой, расстилался чужой для него ландшафт. Чужое, всё чужое. Редкий кустарник по берегам речушки. И даже облака – и те казались чужими… Он смотрел и смотрел, пока не уставали его старческие глаза. Затем, встав с лавочки, он ходил по комнате, тяжело носил свое рано одряхлевшее тело.
На ночь же его обычно запирали на ключ. Щёлкал замок, огромный массивный ключ с треском проворачивался дважды в замке. И на время всё затихало… Порой он, страдая бессонницей, не в силах уснуть, чтобы забыться до утра, вставал, подходил к окну и смотрел в темноту лунной ночи через железную решётку. Он смотрел туда, на мир, который стал для него теперь в клеточку. И небо, та же луна, и тёмный лес, и даже вон та лужайка, за ней и речка тоже были в клеточку… А то он просто лежал на постели и смотрел бездумно в потолок, такой же плоский, как плоской стала теперь его жизнь.
Бывали дни, но редко, когда они, все Шуйские, собирались вместе. Такие встречи им разрешали проводить раз в неделю. Это были тягостные встречи.
В сентябре, одиннадцатого числа, в пятницу, вечером Шуйские собрались, как всегда, у него, Василия, после ужина, перед сном, утомлённые необычно тяжёлым для них днём. Как раз на день памяти евангелиста Матвея по католическому календарю, как сообщил им тот же пан Збигнев, поскольку они уже давно потеряли счёт дням.
Василий, необычно подавленный в этот день, стал жаловаться младшим братьям на тоскливое существование в этом замке. Он вспомнил свою жену Марию, стараясь найти в том опору, вспомнил, что её постригли, в Суздаль отвезли, в девичий заточили монастырь. И он тихонько, истерично, со слезами, засмеялся, слабо поскуливая: «Хм-хм!.. Хм-хм!..»
Ещё в Варшаве до него тайно дошла весть от Марии, что у него родилась дочь Анастасия[101], там, в монастыре, в заточении… И он надеялся, что судьба смилостивится к нему и он увидит дочь, единственное свое дитя, прежде чем его глаза закроются навсегда… Поэтому-то и пошёл на все уступки королю, согласился молча снести все унижения на сейме.
Не выдержав его слезливости, Дмитрий и Екатерина ушли от него в свои комнаты.
Василий же без сил упал на кровать. Успокоившись, он обратился к младшему брату, Ивану, чтобы он, когда вернётся в Москву, увёз его прах на двор родной…
Иван обещал выполнить, как он наказал ему.
Утомлённый всем этим, Василий прикрыл глаза. Его старческий мозг отказал ему, и он забылся.
Иван тихо вышел из комнаты…
Наутро стража, проверяя, как всегда, комнату Василия, нашла его мёртвым, лежавшим на полу подле кровати, раздетым, как обычно, когда он спал ночью. Было похоже, что ему стало дурно. И он, пытаясь позвать кого-нибудь на помощь, сполз с постели, но подняться на ноги был уже не в силах.
Он умер в полном одиночестве. Его брат, князь Дмитрий, умер там же через пять дней, семнадцатого сентября, на глазах своей жены и русской прислуги. Затем, через два месяца, пятнадцатого ноября, в присутствии князя Ивана и русской прислуги умерла княгиня Екатерина, так же внезапно и странно.
Глава 27
Расхищение царской казны
На день Казанской осенней [102]1611 года Марфа Романова, жена Филарета, получила весточку о своей единственной дочери. Весточка была горестной. Князь Иван Михайлович Катырёв-Ростовский отписал из Тобольска ей, своей тёще, о том, что его жена, её дочь Татьяна, преставилась после Ильина дня от чахоточного недомогания, как уверил его лекарь. И он скорбит вместе с ней о своей дорогой жене, рано, слишком рано покинувшей их, своих близких, горюющих о ней…
«Не уберёг!.. Изверг!» – пронеслось у неё в голове о своём зяте.
Хотя она и уважала его, но сердилась за то, что потащил её дочь за собой в воеводскую ссылку, за Камень, в неведомую студёную землицу, в Сибирь, где и церкви-то стоящей нет.
Она прошла в келейку к сыну и, обняв его, горько заплакала.
– Одни мы с тобой, Мишенька, одни остались!.. Ох! Да где же государь наш, свет-душа Фёдор Никитич!.. И его заломали вороги! В темнице сидит, поди, в холодной! Да сколько же можно-то, Господи, пытать нас?!
Стенала, молилась она, не чувствуя себя в безопасности даже здесь, в Вознесенском монастыре, вместе с сыном, который был всегда около неё, в соседней келейке. И видно, весточка-то эта дошла не только до неё. Приехала к ней посочувствовать её золовка Анастасия со своим мужем, князем Борисом Лыковым. Анастасия, добрая душа, поплакала вместе с ней над своей усопшей племянницей, как могла утешила её. Поплакали они и над Фёдором Никитичем. Поговорили, как, должно быть, несладко ему в плену-то у короля. Вспомнив всех уже давно безвременно умерших братьев и сестёр, Анастасия прослезилась, взяла с собой племянника и ушла с ним в церковь. И там она поставила за каждого из своих родных по свечке… Ох, много, много пришлось ставить свечек-то!
– Тётя, пойдём, – тихо позвал её мальчик и потянул за рукав телогреи, когда они застоялись, очень долго застоялись у иконостаса.
Они вернулись назад, в келью к Марфе, и застали там уже не только князя Бориса. Приехали и Мстиславский с Шереметевым поддержать их в горе.
– Марфа, ты не убивайся сильно-то, – заговорил Мстиславский медленно с расстановкой, в своей манере, как будто вёл заседание думы и перед ним были думные, которым нужна была и строгость, и его слово, твёрдое, веское. – Мы канцлеру, Сапеге, отписали: просим порадеть перед королём за послов…
– Негоже так поступать с послами-то! – возмутился Лыков.
– Н-да-а! – неопределённо протянул Мстиславский.
В этот день они, Мстиславский, Шереметев