Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Может быть, люди полагают, что крысы рассуждают примерно так: «Ну, вот этот жирный кусочек уж для „них“, а „нам“ уж что-нибудь попроще; хватит с нас и кожуры от чайной колбасы!» Какое легкомыслие! Нет! Крысам подавай всё! И заливную осетрину, и поросенка с хреном и сметаной, которых возлюбил сам Павел Иванович Чичиков, и рябчиков с брусничным вареньем и даже рождественский торт с воткнутой в середине розой, который так великолепно изображал сладчайший Ренуар.
Да! Крысы — наши спутники с эпохи первой хижины и первой корзины для продуктов, которую впервые смастерил когда-то человек! Крысы… Может быть, в то туманное и морозное утро, когда Александр Грин стоял в одиночестве у промерзшего ящика, они тоже мелькали… непременно мелькали и запечатлели свой гадкий образ на светочувствительной пленке психики писателя, и последующие впечатления этого утра отпечатались уже сверх него, наплывом, как в кино!
— Ну, теперь пошли за мной! — бодро сказал Виктор.
Мы завернули опять за какой-то трубообразный выступ елисеевского Карлштейна и нырнули в дверь.
Лестница наверх, по которой, казалось, никто не ходил десятки лет или, во всяком случае, с Октября 17-го года, была узка, пыльна и как бы скорчилась от стужи.
Как ни странно, дверь наверху отперлась ключом, который каким-то образом Шкловский выудил у «предкомбеда» — бывшего елисеевского дворецкого — и действовал.
Миновав замусоренную комнату, мы вошли в огромный зал. Это и был зал финансовых операций «Лионского кредита». Огромные окна выходили на Невский, следовательно, «меблирашка», в которой я жил, находилась как раз над этим залом. Меня поразил чистый, снежный, какой-то пустой свет, льющийся из этих окон. «Это свет ровный и жесткий, белый свет математических абстракций и финансовых крахов и катастроф», — подумал я.
Эти залы, конечно, не только не отапливались, в них никто не дышал все эти четыре года. Красный дом напротив был виден ясно и четко. Виден был Полицейский мост и заснеженная Мойка. На полу, большом, как городской каток для конькобежцев, лежали несколько банковских гроссбухов, они валялись распахнутые настежь, как пьяные девки.
Огромный парапет черного дуба, за которым в капиталистическую эру сидели клерки, шел параллельно окнам вдоль всей залы. За парапетом шкафы с делами и «бухами». Каждая строка этих книг означала для кого-то: «жизнь», «богатства», «средства», возможность покупать дома и дачи, проживать в Парижах и Ниццах, ужинать с женщинами и отвозить их в ландо, обязательно в ландо, — черт возьми! — в фешенебельные номера отелей и, наконец, жрать ананасы в шампанском, «как Сади некогда сказал».
Мы стали, по примеру Шкловского, засовывать эти «бухи» — символы богатых жизней!
— Что же вы делаете? Что берете? — обратился ко мне и Грину Виктор. — Вот уж типичные консерваторы! Вы переносите старые методы на новый материал! Вы относитесь к пухлым гроссбухам, как к березовым поленьям, и выбираете, что потолще, а надо брать тонкие гроссбухи, так как у них такие же переплеты, как и у толстых, и, следовательно, погонная сажень тонких дает больше тепла, чем тот же объем толстых!
— Вполне научно! — говорю я, — но разреши научное положение развивать и дальше. Например, — иллюстрированные издания XVIII века или эпохи романтизма горят лучше, чем произведения Чехова и Короленко. В них бумага лучше, печать содержит больше черной масляной краски и она лучшего качества! Особенно надо рекомендовать произведения Ретиф де ла Бретонна с иллюстрациями Бине! Необычайно высокий коэффициент теплового эффекта! Горит гораздо лучше, чем сборники «Знания» или «Русское богатство». Давай вместе выпустим руководство по топливу.
Грин поежился, он не был истым петербуржцем и не вполне привык к городу классических балагуров, краснобаев, любителей острых словечек, и, конечно, «для красного словца не пожалеющих и родного отца»!
Как это ни странно, но в этом «измышленном» городе оседали люди с этим исконным национальным свойством: внизу — среди солдат, кучеров, лихачей — балагуры, наверху — среди людей пера и дипломатов — бонмотисты!
Недаром Лев Толстой в «Войне и мире» изобразил настоящего петербуржца дипломата Билибина.
Я приглядывался, так сказать, брал на нюх, без «данных». На кого он похож — этот Грин? Описатель тропических морей, шкиперов и капитанов! На уроженца приморского юга? Черноморских Феодосий, Новороссийска, Одессы?
Нет! Он не похож на Ильфа, Петрова, Катаева или Юрия Олешу. Совсем, совсем другой тон, другой ритм души! Да и говор другой. Да, конечно, это волжанин с Верхней Волги или из-под Нижнего. Хотя в его говоре не было никакого оканья, от которого Горький не избавился за всю свою жизнь!
Грин не знал, конечно, что в эту зиму 20-го года я разыскивал маленькие томики XVIII века с иллюстрациями Бине, был влюблен в этого художника и восторгался его женщинами — злыми насекомыми «богомолами», с ягодицами и икрами фантастической добротности и щиколотками, которым могла бы позавидовать даже сама «муравьиная царица». Меньше всего я бы смог сжечь рисунки этого сумасшедшеисступленного эротомана!
Это было только петербуржское балагурство.
Грин несколько справился от наплыва новых идей в области топлива и с виноватой мягкой улыбкой сказал: «Как все это надо знать и уметь!»
Горе не любит шуток…