Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Роман написан от имени альтер эго Кертеса – Дюри Кевеша, четырнадцатилетнего гимназиста, в 1944 году отправленного в Освенцим. Кертес устами Кевеша подробно описывает и анализирует происходящее в лагере. Британский литературный критик Николас Лезард называл И. Кертеса лучшим писателем из тех, кто писал о Холокосте, и сравнивал его с Беккетом и Кафкой прежде всего потому, что проза Кертеса проникнута необычным юмором, – не случайно Н. Лезард называет его «интеллигентным Швейком»[76]. Основной конфликт главного героя в книге И. Кертеса возникает между его долагерным опытом и тем, с чем ему пришлось столкнуться в лагере: «Четыре года назад в моей жизни случилось знаменательное событие: меня записали в гимназию. Мне хорошо запомнилось торжественное открытие учебного года. Запомнил я и слова директора… В завершение своей речи, помню, он привел слова какого-то античного мудреца: Non scolae sed vitae discimus, то есть «He для школы учимся, а для жизни». Но раз так, размышлял я, то нас должны были бы с начала и до конца учить Освенциму. Еще в гимназии нам должны были все объяснить, открыто, честно, доступно»[77].
В своем романе И. Кертес точно обозначил все основные черты быта лагеря, а также проблему понимания между выжившим узником и теми, кому он пытался рассказать о своем лагерном опыте. Название романа отсылает к главному конфликту между узником и реальностью лагеря: судьба, по мнению И. Кертеса, – это то, что человек выбирает для себя самостоятельно. Однако в лагере человек был вынужден жить навязанной извне жизнью, то есть в рамках чужой, коллективной судьбы, и его главной задачей становилось вернуть себе собственную судьбу.
Следующий роман И. Кертеса, «Фиаско»[78] (1988), посвящен чрезвычайно важной теме – ассимиляции бывших узников в послевоенном мире. Примечательно, что главный герой книги, Старик, пытающийся написать книгу, никак не может начать ее писать, что довольно точно передает состояние узника, пытающегося создать нарратив о своем лагерном опыте. На это же указывает и античный образ Сизифа: пытаться рассказать о пережитом – это сизифов труд, дурная бесконечность, бег по кругу, подстегиваемый равнодушной или ничего не понимающей аудиторией. Темы лагеря и постлагерной жизни раскрываются писателем и в произведениях «Кадиш по нерожденному ребенку»[79] (1990), «Самоликвидация»[80] (2003). Если в первых двух романах И. Кертес проанализировал устройство двух тоталитарных систем, с которыми ему пришлось лично столкнуться, то в двух других он разбирается в своих отношениях с жизнью как таковой. «Кадиш по нерожденному ребенку» (1990) – развернутый ответ женщине, которая спрашивает у повествователя, не завести ли им ребенка. Отрицательный ответ, который она получает, кладет конец их браку, но открывает внутренний монолог, в котором повествователь сам себе объясняет, почему он не может взять на себя ответственность за новую жизнь в мире, где случился – и остался непонятым – Освенцим.
В середине 1950-х годов увидела свет работа опять же бывшего заключенного Освенцима, американского и французского писателя, журналиста, общественного деятеля, будущего лауреата Нобелевской премии мира Эли Визеля. В 1956 году в Аргентине на идише (Э. Визель писал на нескольких языках) вышла его первая книга «И мир молчал»[81], которая больше известна в сокращенном варианте как «Ночь» (первое издание на французском языке было опубликовано в 1958 году)[82]. Книга была переведена на 18 языков и стала началом трилогии – еще две книги носили названия «Рассвет» и «День»[83]. Эти книги донесли до целого поколения читателей по всему миру образ катастрофы, которая произошла в Концентрационном мире. На сегодняшний день «Ночь» издана более чем на 30 языках, всего же Э. Визель – автор более сорока художественных книг.
В трилогии (и прежде всего в «Ночи») Э. Визель сделал попытку осмысления не только самого пребывания в лагере, но и всех тех обстоятельств, которые привели к нему. Одной из главных линий «Ночи» становится разочарование в Боге, который допустил концентрационные лагеря и мирится с тем, что там происходит. «Повесить подростка на глазах у тысяч зрителей было делом непростым. Комендант лагеря прочел приговор. Все взгляды были прикованы к ребенку… Трое приговоренных вместе встали на табуреты. На три шеи одновременно накинули петли. – Да здравствует свобода! – крикнули двое взрослых. А мальчик молчал. – Где же Бог, где Он? – спросил кто-то позади меня. По знаку коменданта опрокинулись три табурета. Во всем лагере наступила полная тишина… Потом мы опять шли мимо повешенных. Оба взрослых уже были мертвы. Их раздувшиеся синие языки вывалились наружу. Но третья веревка еще дергалась: мальчик, слишком легкий, был еще жив… Я услышал, как позади меня тот же человек спросил: – Да где же Бог? И голос внутри меня ответил: – Где Он? Да вот же Он – Его повесили на этой виселице…»[84]
В то же время, когда создавались данные работы, продолжал пополняться круг собственно источников по жизни и быту концентрационных лагерей. В 1950–1960-х годах начинает выходить ряд воспоминаний бывших узников нацистских концентрационных лагерей, и этот процесс продолжается до настоящего времени[85], однако лишь немногие авторы мемуаров делают попытки подробного осмысления произошедшего. Среди таких авторов – В. Гоби[86], К. Живульская[87], Людо ван Экхаут[88], О. Ленгель[89] и другие, их воспоминания легли в основу как некоторых указанных выше работ, так и последующих исследований темы. Все эти работы сыграли очень большое значение прежде всего для тех тысяч выживших узников, которые свидетельствовали о пережитом только устно и тем самым создавали неатрибутируемое в литературных или научных категориях пространство нарратива. Устным свидетельствам большинству слушателей трудно было поверить, и указанные выше работы фактом своего издания служили заверявшим устное свидетельство «официальным документом», на который всегда можно было сослаться.
В целом как таковая историографическая традиция, связанная с темой нацистских концентрационных лагерей, окончательно сформировалась на Западе лишь