Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чувства – они ведь живые, правильно? А все, что живет, обязательно умирает, и чувства умирают, и мы это знаем прекрасно. Куда деваются, когда умирают?
Так вот, я думаю: есть кладбище такое. Там табличек нет, конечно, но просто надписи парят воздухе.
Плывет твоя, вылетевшая из тела, душа в воздухе. И вдруг возникают слова… Например… Любовь к Лере… Значит, здесь покоится моя первая любовь…
Детский страх темноты… Тоже ведь – чувство, и тоже там покоится. Безумная любовь к мороженому… Ужас первого секса…
На кладбище чувств – множество могилок именно детских чувств. Почему они умирают?
Радость первого утра каникул… Восторг от того, что забил гол… Трепет от впервые замеченных девчоночьих глаз… Ужас выглядеть глупым, стоя у доски… Страх, что над тобой будут смеяться, когда ты сидишь на школьном унитазе…
Это все умирает и покоится на кладбище чувств.
Как нас удивительно создал Господь: чем старше мы становимся, тем меньше у нас чувств. Зато и похороны чувств реже случаются. Наверное, когда я совсем состарюсь, все чувства превратятся в привычку. Я буду одна такая большая привычка…
Любовь – она умирает, конечно, в более зрелом возрасте. В детстве рождается, в более зрелом – умирает.
Оно ведь как все происходит? Кажется, что умерла любовь к конкретному человеку, а потом выясняется, что она умерла как таковая, вся. Закончилась.
Нет у тебя больше такого чувства: любовь.
Похоронили ее на кладбище чувств, и живет себе человек без любви. И постепенно привыкает к этому.
Нет, всполохи, конечно… Это да. Взрывы там. Эмоции, разумеется. Только к любви это все отношения, в сущности, не имеет.
Любовь к кому-то конкретному может умереть вдруг, мгновенно, внезапно – словно человек, у которого случился сердечный приступ и не откачали.
Любовь как чувство, составляющее смысл жизни, уходит медленно – как человек, у которого случился инфаркт или инсульт: болеет, болеет, а потом – раз! – финальный удар! И – на кладбище чувств.
Когда кончилась любовь с Ольгой – кончилась любовь вообще.
Все, что было потом, к любви отношения не имеет. Никакого.
И тут зазвонил мобильник. Высветилось «Ирма. Директор».
И я потянулся к трубке.
Ничто не предвещало ничего.
Но тот, Первый, живущий во мне, вздохнул и тихо-тихо так произнес, неслышно почти:
– Неужели понеслась?
А Второй ответил грубо и громко:
– Оно тебе надо? Ирки тебе мало, что ли?
– Это Инесса Валовая, – сказала трубка. – Директор певицы Ирмы. Я хотела договориться с вами о записи.
Для человека по имени Инесса Валовая у нее был слишком приятный голос. Ей-богу, слишком приятный…
_______________________________________________
Я посадил Лягу в ляговоз – пора было показать ее одноклассникам. Или ей показать одноклассников – не важно. Класть ляговоз в рюкзак было невозможно, это понятно.
Пришлось отыскать отдельный полиэтиленовый пакет для ляговоза. Ненавижу таскать пакеты в руках, но тут выхода не было.
Первый, на кого я налетел в школе, был лопоухий Сашка, который зачем-то попытался выдернуть у меня пакет из рук.
– Сменку, что ль, принес? – радостно завопил он.
Я толкнул его в грудь, он отлетел к стенке, но даже не обиделся – привык.
У нас не ходят по школе с полиэтиленовыми пакетами. Непонятно почему, но не ходят. У нас в школе действует простой принцип: что не разрешено – то запрещено.
Семен Витальевич возник скалой:
– Что у вас в пакете, Петров?
– Счастье, – ответил я спокойно.
– Перестаньте лыбиться, Петров!
– Я не лыблюсь, Семен Витальевич. Кстати, давно хотел спросить у вас как у учителя русского языка и литературы: а что, собственно говоря, означает этот глагол: лыбиться?
– Петров, прекратите немедленно! – взвился Семен Витальевич.
– Что именно прикажете прекратить? – спросил я предельно вежливо.
– Сейчас на уроке литературы вы будете первым читать стихи Степана Петровича Щипачева, которые вы наверняка не выучили… Не выучили ведь?
– Как вам сказать…
Я тянул время в надежде, что Семен Витальевич отвлечется от пакета на мое воспитание. Когда учителя начинают воспитывать, их, как правило, ничего больше не колышет.
Если учитель воспитывает ученика, то будь хоть пожар, хоть взрыв, хоть землетрясение – он не заметит ничего. Проверено.
– Вижу, что не выучили, вижу! – обрадовался Семен Витальевич. – Первым спрошу, так и знайте.
И тут прозвенел звонок. Никогда еще, пожалуй, я так не радовался звонку на урок.
Всю дорогу я сижу за партой один. Не то чтобы я всех повыгонял или со мной никто не хочет сидеть, – просто так повелось. И меня это всегда радовало.
На фига кто-то рядом? Если что, с телефоном и пообщаться можно, и списать с него проще.
Семен Витальевич внимательно и хитро посмотрел на меня и произнес зловеще:
– К доске пойдет…
Все опустили головы, словно хотели спрятаться.
– Григорий Тумилин, – выдохнул педагог и хитро посмотрел на меня.
Вот педагоги – удивительные люди! Почему-то им нравится издеваться над своими учениками.
Витальич решил, что я буду теперь трястись весь урок, ожидая позора. Он просто не знает, какой сюрприз я ему приготовил. Пусть порадуется, бедолага.
Толстяк Тумилин вышел к доске и вздохнул:
– Шолохов. «Тихий Дон». Фрагмент.
– Нет! – вскрикнул Семен Витальевич. – Вы, Тумилин, сначала расскажите нам, кто такой Михаил Александрович Шолохов, каков его вклад в советскую, а значит, и в мировую литературу.
– Он этот… – начал Тумилин. – Лауреат Нобелевской премии как раз вот за тот роман, из которого фрагмент.
«Это надолго», – понял я и огляделся.
Ирки не было. Она опаздывала. Она часто опаздывала на первый урок – говорила, что не может проснуться. Иногда и совсем не приходила.
Жаль, что выпендриваться придется без нее. Но что поделать?
Тумилин в это время сказал какую-то глупость про Шолохова: мол, в своем романе Шолохов пытался…
Витальевич взревел:
– Это вы пытаетесь мне отвечать! А гений знал, что делает.
На что Тумилин вполне разумно возразил, что, мол, Шолохов не знал, что он гений.
И – понеслась.
Я понял, что шоу надолго, и решил проведать Лягу.
Осторожно достал ляговоз.