Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да, конечно, тут есть смысл, — сказал Соломинка, чье мнение управлялось его чувствами и изменялось столь же быстро, как они.
Глаза Прыгуна, едва он ощутил первый жар огня, начали смыкаться. Усталость разгладила его худое лицо.
— Что могут сделать слова? — сказал он. — Бог и Дьявол оба знают, как кончится история. — Он говорил медленно, будто сонный ребенок. — И люди тоже это знают, — сказал он.
— Они знают, как кончится история, — повторил Мартин — тоже медленно, будто в насмешку, как могло показаться сначала, но его глаза были неподвижны, а на лице появилось полуудивленное выражение, будто ему что-то стало ясно.
Он собирался сказать еще что-то, но я не стал ждать, слишком возмутило меня то, что говорил он о нашем Отце Небесном как о существе, поддающемся описанию, тем более что я следую Уильяму из Оккама, великому францисканцу, веруя, что Бог непостижим для нашего разума, пребывая в абсолютной свободе и всемогуществе.
— Никакие слова не могут приблизить нас к природе Бога, — сказал я. — Наш язык — язык человеческий, и мы создаем правила для него. Грех гордыни полагать, будто наш человеческий язык может привести нас к познанию Творца. И говорить о Боге, как говорил ты, значит нарушать седьмую заповедь.
Странное оживленное выражение теперь исчезло с его лица. Он поглядел на меня с жалостью к моему пониманию.
— Мы говорим об Играх, брат, — сказал он. — И первой сделала Бога комедиантом Святая Церковь. Священники играли Его перед алтарем и играют по сей день, как они играют и Христа, и Его Пресвятую Матерь, а также и других святых, дабы способствовать нашему пониманию. Как комедиант Он может иметь собственный голос, но Он не может пользоваться чужими голосами. У Отца Лжи положение тут лучше, он может заимствовать язык Змия.
— Кощунственно говорить о Боге так, будто он всего лишь голос среди других голосов.
Увидев, как я угнетен, он улыбнулся, но без насмешки. Его улыбка была ленивой, медлительной, противоречащей напряженности его лица в покое.
— Так или иначе, но мы должны видеть Его, раз вводим Его в Игру, — сказал он. — Так увидим же Его как могущественного вельможу, хозяина обширных владений. Адам и Ева — его крепостные, обязанные ему службой. Они не платят оброка покорности, они хотят сами владеть своим наделом. Если он дарует им все, о чем они просят, то карать будет не за что, и что тогда останется от его власти?
Еще того хуже! И я уже приподнялся, чтобы встать, но он снова улыбнулся, поднял правую ладонь жестом Бога, призывающего к молчанию, и сказал:
— Сегодня ты играл удачно, Никлас, особенно для первого раза. Упал ты в конце неуклюже, но обратить к Сатане его собственные слова было смелым замыслом, и жесты ты делал четко, и бегал вокруг него ловко. Мы все это чувствовали.
Такие слова заставили меня забыть про спор и преисполнили мое сердце радостью. И дороже самой похвалы было для меня доказательство, что он внимательно следил за мной, замечал все, что я делал и как. Мартин умел заставить себя любить богохульствам вопреки. А сам он не чувствовал себя богохульником, то есть когда он говорил об Игре. Для него жизнь Игры лежала вне окружающей жизни, имела собственные законы поведения и речи, которым подчинялись все — сильные и слабые, высокого положения и низкого. Тогда я не увидел опасности этого, Бог да простит мне мое безумие.
Между нами воцарилось молчание, и мы расслабились в тепле, веявшем от огня. Я думал про нашу Игру об Адаме и о том Саде, которого наши прародители лишились, подстрекаемые Сатаной. В отличие от многих я знаю, где он расположен. В библиотеке Линкольнского собора, где я служил в сане младшего диакона, есть карта, на которой указано его место — на самом краю ее восточного предела, где высочайшая гора укрыла его от остального мира. Бог все еще сохраняет его и иногда гуляет там по вечерам. Пока же Сад пустует в ожидании, чтобы святые вновь стали его владыками. Я думал: как странно, что подобный сад пустует, и как восхитительно было бы в обществе Блаженных душ прогуливаться между кущами из яшмы и хрусталя, среди рощ, где произрастают всевозможные деревья и цветы, и птицы поют, не зная усталости, где льются тысячи благоуханий, никогда не рассеивающихся, и ручьи струятся по драгоценным камням и песку, сверкающему ярче серебра. Туда не проникают холод, ветер или дождь. Там нет ни печали, ни болезни, ни тления. Сама Смерть не может преодолеть эту высокую гору. Вот что мы изобразили во дворе гостиницы с помощью выпиленного из доски дерева с бумажным яблоком, выкрашенным красной краской, и на краткий миг люди поверили, будто это Рай. Я слышал, гора, его загораживающая, так высока, что касается сферы луны, но в это трудно поверить, ведь тогда бы она вызывала затмения…
Я уже почти засыпал, когда Мартин встал, подошел ко мне и попросил меня прогуляться с ним. Он сказал это тихо, не для остальных. Я сразу же вскочил.
— После Игры я не могу сидеть спокойно или оставаться на одном месте, — сказал он, когда мы пошли через двор. — Слишком уж она занимает меня в уме, оставляя тело в покое, но ум тянет тело за собой. Это труд, не похожий на черную работу, после которой члены тяжелеют и приходит сон, если только ты не таков, как бедняга Прыгун, чьи страхи не гасят лихой смелости, — ему же только пятнадцать, и он еще растет. А сегодня мне тяжко, даже хуже обычного из-за денег.
Так мы шли по улицам города. Людей там теперь было мало. Грязь затвердевала от холода. Ночь была черная, без единой звезды — от недавней ясности неба не осталось и следа. Мы несли фонарь на палке, и только его пляшущий свет позволял нам видеть хоть что-то.
Я чуял в воздухе снег, чувствовал, как во мраке громоздятся снежные тучи, делая ночь еще непрогляднее. Мы дошли до маленькой харчевни — одна жалкая комната со скамьями и камышовыми циновками на утоптанном земляном полу. Свет был скудным, от дыма защипало глаза, но в очаге пылал огонь, и возле нашлись места.
Мы пили жидкий эль и ели соленую рыбу — ничего другого там не нашлось. Мартин вначале молчал, уставившись на огонь. А когда заговорил, то снова о комедиантстве и тихим голосом, чтобы другие его не услышали — все, что было связано с его ремеслом, он оберегал очень ревниво.
— Мой отец был комедиантом, — сказал он. — И умер от чумы, когда мне было столько же лет, сколько теперь Прыгуну. Когда мы представляли в городах, посмотреть нас стекалось много народа. А теперь полдесятка жонглеров и пляшущий медведь переманивают половину зрителей. Нас всего шестеро. В Дареме перед родичем нашей госпожи мы можем показать Игру об Адаме и Игру о Рождении Христа, потому что их уже приготовили. Если найдется время на подготовку, мы также сможем показать Игру о Ное, Гневе Ирода и Сне жены Пилата.
Он мрачно поднял глаза и встретил мой взгляд.
— Нас всего шестеро, — повторил он. — Что могут шестеро? Все, что мы имеем, умещается в задней части повозки. А теперь гильдии все чаще и чаще устраивают многодневные представления. От Шотландии до Корнуолла, повсюду, где люди живут вместе в большом числе. В Векфилде или в Йорке они устраивают по двадцать представлений, начиная от Падения Люцифера до Судного дня, и на это у них уходит неделя. В их распоряжении богатство гильдии, и они не считают расходы, ибо это добавляет славы их городу. Как нам тягаться с ними?