Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Комиссар, бывший преподаватель литературы в техникуме, с худым бледным лицом, тихий голосом, но страстный, яркий воображением, говорил об окружении немцев под Сталинградом, о боях на Дону, о героизме и возросшей вере в близкую победу — «Там, над Волгой, солнце наше из туч выходит, народ от зимы отогревает». Вспомним гражданскую войну, интервенцию — «Небо пеплом бралось, голод вдоль дороги мертвых рядами стелил, а мы — вот они, живы!». Косой Фаюкин отворачивался к печке, прятал влажнеющие глаза — может, сказывалась и усталость, но в первый раз слышал он слова, которые, казалось, можно было и видеть. Думал — оно и правда, захочет народ, землю перевернет. Прежде, по стародавней привычке, считал, что народ — это люди села, сходка, собрание — «народ решил». Поговорили и разошлись по своим делам. Тут же выходило — громада, сила непостижимая. Хоть и копошатся где пришлось, в разных местах, не счесть и не обойти, а всяк под один кряж плечо подставляет — и те, что под Сталинградом, и те, что где-то в тылу делают пушки и танки, и вот они с комиссаром тут, в землянке. Это новое чувство каждоминутной связи в общем деле с великим множеством людей, даже тех, которых он не знал в лицо и никогда не узнает, волновало, бодрило. Правду говорят — счастье глаза застит, беда острит.
— Ваныч, командир, отоспаться велел, — сказал Косой Фаюкин. — Так сон не хлеб, на год вперед в закром не засыплешь.
— Это к чему же речь?
— Работу мне надо. А за душевное слово и благодарить не знаю как.
Перед вечером Косой Фаюкин нашел Михайлу Кузовкова. Тот на пилке дров уже не работал, сидел в отдельной маленькой землянке, орудовал шилом и дратвой.
Землянка врыта в обрыв при ручье, над ней столетняя разлатая, выросшая на просторе сосна, скрипит нудно, тропку сухими шишками закидала. Усмехнулся мимолетно — готовая топка для самовара, а самовара и нету. Михайла Кузовков обрадовался, вскочил, засуетился, ковыряя деревяшкой земляной пол:
— А я уж думал — не в зятья ли где пристал? Нетути и нетути.
— Одна приворожила, да спать с собой не положила. Ты вот, гляжу, богато живешь, отдельные хоромы завел. Гляди, советская власть придет — раскулачит.
— Тю-ю! — присвистнул Михайла Кузовков. — Отстал ты, в примаки присватываясь. Есть уже у нас советская власть, почитай что целиком три района.
— Бреши больше.
— Я тебе не барбос, чтобы брехать, — обиделся Михайла Кузовков. — Есть — значит и есть. И раненых от нас в Москву увозят. А нам автоматы и лекарства шлют.
Вздохнул:
— Только бои кругом что днем, что ночью. Помнишь, Федор Шлыкин посмехался над тобой? Убило его недавно, с коротким шнуром немецкий эшелон рванул. А Саньку Кондратова, из вашего села он, в бою срезало. Ты-то как?
— Да вроде тебя, — устало усмехнулся Косой Фаюкин. — Мины не ставлю, из пулемета не стреляю, чай пью да песни пою.
Шел он к Михайле Кузовкову побалакать, пошутить, душу отвести, а разговор почти сразу перетек на воспоминания о смертях, ранах, пропавших без вести. О том же говорили и по селам, где он ходил, думалось в неприютные ночи на чердаках, куда, подальше от греха, забирался спать даже осенью — горько пахло сеном, скошенным еще до войны, на улице сипел по стрехам ветер, капала, капала холодная вода, а перед глазами вставали виселицы, бесчисленные могилки с хилыми крестами, а то и вовсе голые, ни кустика, ни травки, одна рыжая глина. Михайла Кузовков, будто почувствовав состояние Косого Фаюкина, вздохнул:
— Чего поделать, такое случилось время, что смерть каждого за полу держит, под себя гнет. Я сперва, когда убивали кого, днями сам не свой ходил, все жалел. А теперь только во грудях ноет и ноет. И думаю про одно — дожить бы до того, когда бы гитлерюкам все отплакалось, это теперь мой главный интерес» На злости, почитай, и держусь, здоровья осталось — в щепоть захватить.
— Ну, держись, — угрюмо сказал Косой Фаюкин. — А я пойду. Ужин отбудут, с Матреной побалакаю.
Жена его, которая всю жизнь, с девичества, была плотной, дебелой, понятия не имела, что такое хворь, сильно похудела, ссутулилась, в темных волосах, выбившихся из-под старой шали, светила седина. Припав головой на его рукав, чего раньше никогда не бывало, она только плакала и просила никуда больше не уходить — про сынов ничего неизвестно, вдруг и он где пропадет, останется она на старости лет совсем одна на белом свете. Косой Фаюкин растерялся, неловко поглаживал ее ладонями по голове, бормотал:
— Будет тебе, Матрена, слышь? Пришел же я, слышь? И не собираюсь никуда, тут побуду…
Но, утешая и обещая, не верил в это сам, чувствовал, что никогда не сможет на покое и при безопасности работать в лагере — идут на рискованные дела, воюют и умирают даже мальчишки и девчонки. Им-то легко разве? Он хоть пожил, все одно край видать. И в начале января снова стал напрашиваться в разведку. За это время бригады, сами неся немалые потери, отбили натиск карателей, а командование отряда получило задание провести крупную операцию по уничтожению большого многопролетного моста через реку и разгрому гарнизона станции.
— Не хотел я тебя в трату пускать, — сказал командир Косому Фаюкину. — И так сослужил свое не по годам. Ну, если уж сам набиваешься — иди. Нам-то знать побольше надо — что там.
— Ничего, — сказал Косой Фаюкин. — Обернусь.
Начал он маршрут осторожно и удачливо, проскользнул через железную дорогу между мостом и городом, потолкался в прилегающих селах, узнал много. Среди прочего и то, что немецкие части поредели, гарнизоны стали пожиже, словно кто прочесал их железным гребнем. О переброске немецких войск на юг, где после Сталинграда у немцев дела шли хуже некуда, в штабе знали, это чувствовалось даже по ослаблению нажима, но каждое конкретное подтверждение, к тому же вскрывающее новую дислокацию, имело большое значение для планирования операций. Поэтому возвращения разведчиков ждали с нетерпением, в том числе Косого Фаюкина.
Но он не вернулся.
Пройдя около ста верст по маршруту, полукольцом охватывающему мост и станцию, он почувствовал недомогание. Его бросало в жар, ломал кашель, одинокая березка у росстаней двоилась в глазах, снежная дорога из-под ног проваливалась в мутное марево, по которому то тут, то там вспыхивали искры. «Свалюсь! — думал Косой Фаюкин. — Загину!». Можно было напроситься в какую хату, перележать, но срок его возвращения уже кончился, а выполнение задания казалось ему важнее самой жизни —