Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Качур, высокий, худощавый, сидел на задке повозки. Светлое пальто, слишком широкое для него, было вытерто на локтях и спине; из низенького воротничка высовывалась длинная жилистая шея; длинные руки его были костлявы, и скулы выпирали, как у чахоточного; щеки поросли щетинистой бородой, глаза с кровавыми прожилками смотрели мутно. Сдвинув на затылок твердую круглую шляпу с широкими полями, он оглядывал окрестности.
— Жена! Посмотри, какой край, какое солнце! Теперь мы заживем!
Жена не отвечала, ее мысли были далеко.
«Здесь буду жить теперь», — думал Качур, и прекрасное, мягкое, далекое воспоминание наполнило ему сердце теплом. Смотрел он в небо, в это море света, смотрел на широкое поле, на белые платки, поблескивающие в утреннем сиянии, на село вдали, тоже белое и как бы манящее его своим сверканием.
«Жить! Раньше я не знал, что значит жить! Теперь я буду наслаждаться каждым лучом света! Раньше я растрачивал, ничего не имея, вместо того, чтоб насыщаться самому. Растратчиком пришел когда-то в Заполье, как раз было такое же солнце, — и даже не заметил его!»
«Молод я был…» — вздохнул он, и на мгновение его кольнуло еле заметное сожаление о молодости.
Повозка заскрипела по усыпанной щебнем дороге. Тоне проснулся и удивленно посмотрел вокруг большими сонными глазами. Качур погладил его и прижал к себе.
— Поспи еще, мальчик! Скоро будем дома!
Тоне, уставший от долгой езды и опьяненный свежим утренним воздухом, закрыл глаза и снова уснул.
«В них теперь моя молодость… тройная молодость», — подумал Качур.
Посмотрел на жену ищущим сочувствия взглядом.
— Разве ты не радуешься, что мы выбрались из той тюрьмы? Посмотри кругом: это тебе не Грязный Дол!
В его глазах была радость узника, который после долгих лет впервые увидел свет, чистое небо и яркое солнце; в ее взгляде был лишь холодный спокойный упрек: «Это могло быть и раньше!»
По телу его прошел озноб, когда он представил себе тюрьму, которая только что, после стольких лет, закрыла свои тяжелые двери за ним, освобожденным. От его одежды еще исходил ее дурной ядовитый запах. Еще лежали на его лице и сердце тени ее; его глаза не привыкли к солнцу, и его ноги будут ступать неуклюже по свободной земле…
Ужас охватил Качура: на солнце тьма казалась еще более черной, там, сзади, далеко за горами, в черной котловине была тюрьма. Никогда туда не заглядывало солнце, никогда оттуда не уходили серые ядовитые тени… Попав в эту тюрьму, он сопротивлялся ей с отчаянной силой. Стучал слабыми кулаками в железные двери; в безумной надежде хотел раздвинуть крепкие стены. Но, усталый, дрожащий, изнемог, склонил голову на грудь, согнулась его спина, и бескровные руки безвольно опустились. Десять лет ужаса, оскорбительного убожества, нищеты, унизительного терпения!..
Он уже отупел и с трудом осознавал, насколько он свыкся с тюрьмой, как нищета и страдания стали для него тем же, что воздух и хлеб, как постепенно умирала надежда в его сердце. Он находил справедливым и разумным отказы в его прошениях, да и те он писал больше по привычке, подобно тому как просматривал школьные тетради и исправлял ошибки. Привык к мраку, к серым зловонным туманам, которые поднимались с сырой земли; разговаривал с людьми, которые когда-то смотрели на него с презрением или враждебно, и они больше не казались ему бездушными животными. Подружился со священником и беседовал с ним об урожае, о свадьбах, о внезапной смерти батрацкого вожака Самотореца, кравшего зерно из сушилок, выпрягавшего скотину из плугов, о турецких и итальянских войнах и о войнах, которые наверняка начнутся весной. Говорил по-немецки с жупаном, по-итальянски с секретарем, пил со всеми и возвращался домой ночью пьяный и грязный. Дома ссорился и дрался с женой. Но зато никто больше не оборачивался на него на улице, никто не бросал презрительных взглядов в его окно; теперь все было правильно, все было в порядке: как и все, он ругался и колотил жену… словом, не жил по-господски…
Зубы застучали у него от ужаса, когда он оглянулся назад и увидал во тьме большую мрачную комнату, жену с обнаженными руками и шеей, с распухшим, побагровевшим от слез лицом и блестящими злыми глазами… и себя, согнутого, трясущегося от злобы и гнева, с поднятыми сжатыми кулаками: «Вот тебе, вот!..» — и ее крикливый, хриплый голос: «Бей! Еще раз! О проклятый!..»
Он задрожал, будто все это было лишь вчера вечером, только что…
Спасение ошарашило и испугало его: радость уже не могла войти в его сердце, униженное, доверху переполненное грязью. Его охватило беспокойство, он погрузился во тьму так глубоко, что не чувствовал почвы под ногами. Когда он уже совсем потерял надежду, вдруг пришло долгожданное, желанное спасение.
«Куда меня занесут волны? Что будет со мною, стариком?» — говорил священник, хозяин и раб Грязного Дола… Боялся и Качур выйти из тюрьмы, к которой уже привык; будут ли глаза, привыкшие к мраку, в состоянии переносить свет?.. Но прошло первое беспокойство, первый страх, и проснулась надежда. Глаза прозревали, все больше различали свет и тьму, и все больше тянуло его из ночи к солнцу, в новое утро! И чем ближе наступало время распроститься с Грязным Долом, тем холоднее становились окружавшие его лица. Никто ему не подал на прощание руки, и он никому не протянул своей.
Ярко освещало солнце высокие побеленные дома, когда повозка въехала в Лазы. Перед зданием суда стояли два молодых чиновника; они с удивлением посмотрели на высоко нагруженную повозку, засмеялись и прошли в дом; после этого открылось окно и на улицу выглянул бородатый человек.
Качур выпрямился, пригладил волосы и бороду, поправил галстук. Жена оправила шаль и спустила кудри еще ниже на лоб.
— Остановитесь перед домом Шимона! — сказал Качур возчику. — Вблизи школы, кажется.
— Знаю, — пробормотал возчик и стегнул лошадь.
— Какая широкая улица и какая чистая! — сказал Качур. — Там в школе и даже в церкви было больше пыли и грязи.
— Скоро увидим, такая ли она уж чистая, — хмуро прервала его жена. — Ну, дети, пора открывать глаза!
— Эй, Тоне, — ласково потрепал сына за плечо Качур.
Тоне и Францка разом открыли глаза.
Тоне удивленно смотрел на белые светлые дома у дороги, на сады, в которых блестели большие серебряные шары, на зеленые и золотистые поля, видневшиеся между домами и садами; и дома, и сады, и поля — все сияло в его удивленных глазах…
В двух уютных солнечных комнатах в беспорядке стояла запыленная мебель.
— Прежде всего надо стряхнуть эту пыль, — сказал