Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И хорошо ещё, что вчера не умывался. От воды веснушки проступают ясней, противней. Забыл вчера умыться. Не забыть бы забыть и сегодня. А то утренней водой всю радость с лица смоешь. Не умываться! И выстегнуться к ней красавчиком. Сейчас же!
Меня понесло к ней под окно.
Но пристыть у окна я побоялся. А ну увидит кто?
И побрёл к волейбольной площадке. К ёлкам.
Стань за ёлкой и дежурь. Как появится, прожги мимо. Без слов. Без остановки. Вроде просто шёл, вот под случай соткнулись. Лишь бы хоть мельком увидала!
Но и за ёлкой спокойно не стоялось. Ещё подумают, за кем слежу. Что говорить? Уж лучше открыто, совсем на руси.[240]
Я выполз к персику за волейбольной площадкой.
Частенько мы здесь, на косогоре, играли и в футбол, и персик служил в воротах штангой. Одной штангой была чья-нибудь кепка или рубаха, а другой штангой был этот кривой персик.
Стать у его колена и торчать трупарём? Глупо. Надо состроить вид, что мне тут что-то очень нужно. Ну, хотя бы пристально рассматривай макушку с кучкой сиротливых листьев. Пускай плодов на персике никогдатушки не зрело, счахивали ещё липкой завязью, так, может, я и изучаю, почему обломанная завязь не наливается тут же снова, а прорезается лишь через год. Не слишком ли долго думает-раскачивается?
Такая позитура меня устраивала.
Глянет Женечка в окошко, поневоле сразу увидит неотразимую мою физиомордию.
Не знаю, сколько я с умным видом идиота прообезьянничал у персика, только всё обрезал крик.
— Мичуринец! — позвал меня в рупор ладоней Юрка из окна. — Чего там присох? Или ещё с вечера всё ждёшь милости от природы? Иди да сюда!
Я подлетел на пуле.
— Ты почему вчера не явился на палку чая? — сурово загремел он. — Это ж равносильно…. Ты не вышел на работу! Кто за тебя будет арбайтен унд копайтен? Злостный прогульщик! И этот прогул запи-исан у нас в графике.
Он постучал по воображаемому графику на стене.
Я понял, о каком прогуле шла речь.
— Ну, циркачик. Этот прогул дорого тебе вольётся!
— А конкретно? — подстроился я под его тон.
Он вдруг сменил голос, сказал домашне, жалеюще:
— Ты больше не увидишь Женечку. Отбыла… Велела передать карточку.
Он свис с подоконника, протянул карточку.
Я неверяще подпрыгнул, выхватил её, не удержал, и она сорванным листком скружила мне на грудь.
Меня как переломило всего.
Я слушал Юрку и не слышал, понимал и не понимал. Слова проходили сквозь меня, точно вода сквозь сито. Какая-то подруга… Лес… Групповуха… Московский поезд…
Я остолбенело добрёл до дома, упал в свою люльку и заплакал.
Один? Навсегда один? Зачем я один? Заче-ем?!..
Слёзы рвали меня, и чем больше они выходили, ясности набавлялось во мне.
Что же заливать подушку? Может, ещё увижу?..
Ну да!
Поехали они на батумский поезд. Сядут в Батуме или в Натанеби. Если кинуться сейчас в Натанеби, можно ещё застать. Хоть в вагонном окошке мелькнёт! Хоть на миг, и тот миг будет мой!
Я — на велосипед.
До Натанеби двадцать пять кэмэ. Может, ещё не понадобится скакать в те Натанеби. Может, передумали? Может, уже идут назад?
В Махарадзе я обежал на вокзалишке все скамейки.
Голо!
В Натанеби!
Издали я заметил, как от натанебского перрона нехотя отлипался московский поезд.
Я — наперехват по тропинке к ближнему повороту на бугре.
Выдернул из пазухи Женину карточку, деру к небу. Стой! Тормозни! Дай сесть! Не разлучай нас!
Машинист увидел Женю, оживился. Послал ей воздушный поцелуй, выставил мне большой палец — красавица у тебя девушка! — и распято разнёс руки. На большее меня нету!
От накатившегося стеной вихря покорно склонились в нервном трепете придорожные кусты, затряслись всеми листиками. Шумно захлопотали колёса. Искры высыпа́ло из-под них.
Окна были высоко, я не видел в них лиц, и окна слились в одну светлую стеклянную полосу. Подножки чиркали в четверти от лица.
Вот эту! Эту!
Но проносило и эту, и эту, и эту — я не мог ухватиться ни за одну подножку. Насыпь была длинная, крутая, и я не мог дотянуться ни до одной подножки, всё съезжал по острым мелким камням вниз.
Наверное, уже середина поезда проскочила мимо.
Мысль сесть вытекла из меня.
Снизу, как из могильной ямы, я лишь махал карточкой и по-собачьи скулил:
— Женя!.. Женя!!.. Женя!!!..
Ветер убежал за поездом, подбирая с земли ранний сухой лист, а я остался, и сколько я простоял у железной дороги, я не знаю. Спроси кто, чего я стою, я б не ответил, не смог…
Возвращался я не проворней черепахи, и всё крутило меня повернуть. За спиной оставалось что-то большое моё, чему я не знал слов.
Мало-помалу шалопутный азарт дороги вжал меня в свои клещи, я посыпал живей.
Уже в Гурианте, почти у дома, черномазая ватага разлилась в цепь поперёк дороги, крестами раскидала руки. Стой!
На эту шайку я нарываюсь не впервой.
Смелюки… Стаей на одного!
Едешь из школы — на плетнях лениво висят. То ли сушатся, то ли греются. Грелись бы в работе. Ан нет. Эти греются на плетнях. И со скуки кидаются тормознуть тебя, подухариться. А заодно и велик отсечь. Эух! Мы, грузины, народ горячий. Семеро одного не боимся!
Ну уж! Мне ли, одному, таких семерых бояться?!
Разлетаешься что есть моченьки, звонишь во все колокола. Прочь с дороги куриные ноги!
Звонок на руле дохленький. Толком не слыхать.
Мы с Юриком перевесили звонки с рулей на вилки. Как врежешь концертино — черти в аду вскакивают! И эти чураки трусливо перед носом размётываются по всей дороге, как куры.
Они и сейчас дрогнули от вселенского благовеста, дёрнули врассып.
Одна молодая бабариха крутнулась, не успела отскочить, влетел я ей на велике в «задний бюст». Застряло моё переднее колесо вместе со звонком у неё между куцыми колоннами ног, и я только кувырк через живую горку сала.
Я думал, навалятся метелить, машинально прикрыл свою больную негнучку правой ногой и руками.
Но кроме меня у них оказалась пожива послаще, позанятней. Мой велик! Стали они рвать беднягу друг у дружки, пошли шелушить друг другу бока. Каждого подпекало заявиться к себе в саклю с наживой, на моём велике. Да вот беда, был-то он один, на куски не порвёшь.
Краем глаза я видел и то, как бабариха, которую я поцеловал колесом в попенцию, задрала юбчонку выше некуда, стала заполошно тыкать в ссадины от моего крыла на бледных,