Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В марте 1914 г. замужняя Цветаева пишет философу В. Розанову любовное послание («Ах, как я Вас люблю и как дрожу от восторга, думая о нашей первой встрече в жизни – может быть, неловкой, может быть, нелепой, но настоящей».). Спустя два месяца она обращается к нему с «просьбой» о помощи и «…вполне бесцеремонно, – пишет биограф Цветаевой А. Саакянц, – диктует, что надлежит ему делать: "Директор здешней гимназии на Вас молится… Так слушайте: тотчас же по получении моего письма пошлите ему 1) «Опавшие листья»[48] с милой надписью, 2) письмо, в котором Вы напишете о Сережиных[49] экзаменах… Письмо должно быть ласковым, милым, «тронутым» его любовью к Вашим книгам, – ни за что не официальным. Напишите о Сережиной болезни (у директора уже есть свидетельства из нескольких санаторий), о его желании поступить в университет, вообще – расхвалите… Обращаюсь к Вам, как к папе"».
«…Расчетливо, деловито, сжато, – продолжает А. Саакянц. – Да разве же это просьба? Это приказ… Так обращаются к прислуге».
Или удивительное, рвущее душу любовное стихотворение, продиктованное сильнейшей страстью:
Стихотворение обращено к… брату Сергея Эфрона Петру, умиравшему от туберкулеза. Стихи посланы ему в письме 14 июля 1914 г., а 28 июля он скончался. Поэтесса явно сгорает от страсти, но стихотворение вызывает странные чувства, и вот почему.
В июне Цветаева с дочерью едут в Коктебель. 14 июня туда же приезжает Сергей Эфрон и привозит плохие новости о старшем брате. Петр умирает от туберкулеза. Однако никто не торопится к умирающему; в Москву семья Цветаевых возвращается только в начале июля. Более того, нигде – до того, как Цветаева узнала, что Петр Эфрон обречен, – нет ни строчки об их отношениях (притом, что малейший намек на роман тут же переносился Мариной Ивановной на бумагу). И вдруг – вспышка страсти…
Приехав с семьей в Москву в начале июля, Цветаева бросилась к Петру в клинику и 10-го числа послала ему письмо: «Я ушла в 7 часов вечера, а сейчас 11 утра, – и все думаю о Вас, все повторяю Ваше нежное имя». И три дня спустя, 14 июля: «Если бы не Сережа и Аля, за которых я перед Богом отвечаю, я с радостью умерла бы за Вас, за то, чтобы Вы сразу выздоровели». И стихи в том же письме…
А 16 июля, еще при жизни своего возлюбленного, поэтесса умудрилась подарить это же стихотворение своему мужу, который настолько переживал внезапную страсть Марины, что решился идти на войну добровольцем. Цветаева, правда, изменила первые три строфы, но… Вот уж воистину «…холод хитрости змеиной и скользкости…» – это характеристика, данная своей «подруге» Марине Софьей Парнок.
Вообще события Первой мировой войны отразились на лирике Цветаевой, хотя и своеобразно – на первом плане все равно оставалось «я» поэтессы, но стихи стали менее автобиографичными. Эти годы отмечены появлением в ее творчестве фольклорных мотивов, традиций городского романса и даже частушек. Следующим поворотом стал 1917 г. – далекая от политики Цветаева показала, что способна писать не только об интимных чувствах: церковная Россия, юнкера, убитые в Нижнем Новгороде, Корнилов, белогвардейцы – такие герои появляются в лирике поэтессы.
Она отторгает происходящие события, занимает позицию вне социума. Вот слова Ильи Эренбурга: «…B одном стихотворении Марина Цветаева говорит о двух своих бабках – о простой, родной, кормящей сынков-бурсаков, и о другой – о польской панне, белоручке. Две крови. Одна Марина. Только и делала она, что пела Стеньку-разбойника, а увидев в марте семнадцатого солдатиков, закрыла ставни и заплакала: «Ох, ты моя барская, моя царская тоска»… Ей, по существу, неважно, против чего буйствовать, как Везувию, который с одинаковым удовольствием готов поглотить вотчину феодала и образцовую коммуну. Сейчас гербы под запретом, и она их прославляет с мятежным пафосом, с дерзостью…»
13 апреля 1917 г. у Цветаевой рождается дочь Ирина, и ее судьба становится вопиющим примером расхождения слов и дел Марины Ивановны. Итак, снова цитата из давнишнего письма к Петру Эфрону о его умершей дочке: «Вы… рассказывали о Вашей девочке. Все во мне дрожало». Конечно, только человек тонкой душевной организации мог так остро реагировать на чужое горе, но с собственной дочерью поэтесса обходилась так, что даже самые ярые поклонники стараются обойти эту тему, не найдя Цветаевой оправдания. Пишет В. Швейцер: «Ирина росла болезненной, слабой, едва ходила и почти не умела говорить… С нею было неинтересно…ею нельзя было похвастаться перед знакомыми… сестры С. Я. Эфрона хотели забрать Ирину… навсегда». Или: «Всю ночь болтали, Марина читала стихи… Когда немного рассвело, я увидела кресло, все замотанное тряпками, и из тряпок болталась голова – туда-сюда. Это была младшая дочь Ирина, о существовании которой я до сих пор не знала». Это уже близкая подруга Цветаевой В. К. Звягинцева.
В 1919 г. кто-то посоветовал Марине Ивановне отдать девочек в приют, и она отдала и Алю, и Ирину. Через месяц она застала их там тяжело больными – и забрала Ариадну. Больше она в приюте не бывала. О смерти младшей дочери узнала, по ее же словам, случайно, через несколько дней (собственно, точная дата так и осталась неизвестной – то ли 15, то 16 февраля 1920 г.). М. Цветаева отмечает это страшное событие всего одним стихотворением (зато каким!):
да письмом к той же В. Звягинцевой: «С людьми мне сейчас плохо, никто меня не любит, никто – просто – не жалеет, чувствую все, что обо мне думают, это тяжело… Мне хочется плакать, потому что никто – никто – никто за все это время не погладил меня по голове». Больше (за всю жизнь) о младшей дочери ни слова. Баба с возу, как говорится…
«…Прежняя, привычная и понятная жизнь была уже разрушена. Цветаева осталась с дочерью и должна была выживать», – пишет доброжелательный биограф, как бы упуская, что на дворе – Гражданская война и кроме Цветаевой должны были выживать Ахматова, Блок, Есенин, Маяковский, Мейерхольд и многие миллионы других людей…
Воспев Белую гвардию в книге «Лебединый стан», она, разумеется, не могла рассчитывать на поддержку со стороны Советов, и в 1922 г. последовала за мужем, которого не видела уже четыре года, в эмиграцию. Однако если в России Цветаева была недостаточно «красной», то за границей она оказалась недостаточно «белой». Поэтесса бедствовала, и это изменило ее отношение к литературной профессии: словесность стала источником средств существования, а литература – ремеслом.