Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Выглядит как кабалистика, – отмечает он тем самым тоном, когда не поймешь, шутит собеседник или серьезен. Людвиг, по ощущениям весь красный, оправдывается:
– Это симфония. Моя восьмая маленькая симфония. Она еще совсем сырая…
– Хм, а есть у вас что-нибудь для фортепиано? – Гете поднимает глаза; насыщенно-карий, почти самоцветный оттенок их сразу кое о ком напоминает. – Так хочется послушать вашу игру, именно вашу, без оркестра! Мне говорили, вы виртуоз.
С собой у Людвига одна фортепианная вещь – тайная, давняя, от которой физически больно. Законченная еще в оккупации, но не кажущаяся пока совершенной, печальная настолько, что в ребрах все пережимает, как когда-то от героики. Скорее всего, музыка эта останется мертворожденной для чужих ушей, столь же мертворожденной, сколь новый, охваченный войной мир мертв для чужих сердец. Да будет так. И Людвиг твердо говорит:
– Я сыграю вам одну сонату, я писал ее для… возлюбленной. Она немного напоминает мне и о «Вертере», с которого началась моя к вам любовь, и о ваших стихах.
Как ироничны витки судьбы: он снова вдали от суеты, пусть и без Джульетты. Вокруг много деревьев, пусть ни одно и не носит имени. И ему нужно притворяться счастливым, пусть ни один человек, знающий его близко, не поверит в это притворство. Зато… те, кем он восхищается, наконец ищут его сами. Нельзя разочаровывать их и тем более – пугать хандрой.
– Любовь, – задумчиво и словно бы заговорщицки повторяет Гете, улыбается, но ничего не уточняет.
Ему очень нравится «Лунная», нравится и вихрь бурных, агрессивных импровизаций из копилки, что Людвиг собрал, еще развлекая повадившегося в гости француза. Потом они долго обсуждают музыку к «Эгмонту», потом обедают, а потом – и на следующий день, и на третий – сутками гуляют вдвоем вопреки дождю. И снова немыслимая ирония: мог ли Людвиг так преуспеть, мог ли кто-то обожаемый подарить ему такую спонтанную и бескорыстную благосклонность в лучшие дни? Почему никто не рассказал ему, что удача любит поверженных? Он расхохотался бы в лицо Провидению, но не в силах.
Вокруг сверкают изумрудами горы, над головами стелются бело-голубые небесные кружева, в воздухе пахнет то живительными водами, то цветами, то ореховыми вафлями – одним из любимых местных лакомств. Гете оказывается простым и земным: читает стихи на разных языках, напевает песни своих персонажей. На третий день его обуревает идея: «Герр Бетховен… а что, если “Фауст” станет оперой? Ваш мрачный гений мне пригодится». Все это время Людвиг не понимает сам себя. Ему снова пусто, а то пылкое в нем, что могло бы наслаждаться каждой минутой стремительного знакомства, потухло. Кивая и уверяя, что будет рад соавторству, он видит Гете сквозь стену; стена эта не уплотняется, но и не тает.
– Как думаете, мог бы мой лукавый дух петь? – спрашивает великий мастер, когда они аккуратно взбираются по одной из горных троп, обрамленных тоненькими, но пышными деревцами.
– Мог бы, наверное. А вот Фаусту я оставил бы лишь речитативы. Для него уместно не более пары арий: одна, может, о любви и одна – о смерти.
– А как вообще вам этот образ? – Гете поднимает розоватый камешек, подкидывает на ладони, сует в карман. Не зря говорят, что свою огромную геологическую коллекцию он не пополняет, лишь когда спит.
– Фауста? Прозорлив, строг, даже заумен, но не без внутренней страс…
– Да нет же, Мефистофеля! Вот с кем будет сложно и нам, и зрителю, и особенно, простите, заскорузлым церковникам, если вы понимаете, о чем я. – Следующий камень Гете досадливо пинает.
– «Часть силы, что вечно хочет зла, но совершает благо…» – Людвиг сам понимает, что процитировал тускло, да и весь диалог ощущается на губах как вода не просто пресная – сто раз вскипяченная и остывшая. – Думаю, вам известно: я плюю на цензоров, чего желаю и вам. – Гете одобряет ремарку хохотом, но тут же, вспомнив о своей долгой чиновничьей карьере, цокает языком. – Ваш Мефистофель неоднозначен и тем хорош. Что может быть скучнее демона просто злобного и что может быть пошлее демона, чье поведение оправдывают какой-то там трагедией и обидой? У вас не так, это ценно.
Тропинка становится ровней, и они переводят дух. Деревья здесь, наверху, растут более высокие, но чахлые; в просветах меж ними открывается панорама.
– Да-да, герр Бетховен, последнее замечание – просто выстрел в цель. – Рубин на шейном платке Гете загорается пасмурным блеском. Он останавливается у мраморной скамьи, но не садится, наоборот, подходит к откосу и кидает взгляд на город, нежащийся внизу. – Я вообще категорически против того, чтобы оправдывать чудовищ. Именно это в первые годы революции слегка рассорило меня с миром. Я-то, еще когда во Франции нацепляли первые кокарды, чуял: эти молодчики, так или иначе, придут и к нам. И полагаю, многие чуяли. Жаль, никого то предчувствие не спасло… Олимпийцев, как я писал однажды, несомненно, нельзя перекармливать молитвами и рано или поздно нужно сменять, но вместе с тем…
Осекшись, он лишь вздыхает, машет рукой. Людвиг стоит сзади, а потому не видит лица – только развевающиеся на влажном ветру седые волосы. Хорошие слова. Подобное он, наверное, хотел бы услышать в давние годы, в те, когда его пытался более напористо и безапелляционно вразумить Гайдн, но увы. Тогда он и не мечтал о знакомстве с Гете. Он не мечтал ни о чем таком, зато тешил себя наивной верой, что прекрасная ветте однажды окажется в его руках. Ветте, ветте… снова она, даже здесь.
– Почему вы, кстати, без жены или подруги? – Гете оборачивается, вопрос – полная неожиданность, наводящая ужас: будто прочел мысли. – Не обижайтесь, просто это весьма необычно. Теплице, да и Карлсбад, не совсем край одиноких душ.
– Все довольно сложно, – мирно, но лаконично отвечает Людвиг. Глаз он не отводит, стараясь дать понять: продолжать тему не стоит.
– Что ж, желаю проблесков, скорейших. – Гете лишь посылает ободряющую улыбку. – Не мне вас, конечно, утешать, но даже две Брентано[95], которые мне вас и сосватали, не скрывали своей к вам нежной симпатии, даром что обе замужние! Шансов остаться одному у вас почти…
– Я уже остался, – все так же ровно обрывает Людвиг.
Гете отступается окончательно