Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Людвиг… она и вас нашла? Не поддавайтесь, не надо!
Что-то струится по лицу, попадает на губы – горячее и отдающее железом. Людвиг вскрикивает, но, когда рука отдергивается, хватает ее, распахивает глаза и проваливается в золотистую тьму взгляда. У Сальери снова длинные волосы, он кажется моложе, склоняется все ниже, но исчезает, стоит потянуться навстречу. Накатывает новая волна боли: приходит беспощадное осознание. Из горла, вызывая чей-то полный страха возглас, вырывается стон.
– Если он не проснется сейчас, можно считать, дело кончено, герр!
– Как же так, коллега? – Голос знакомый, точно знакомый, так и обволакивает.
– Не могу это объяснить. Истощение? Потрясение? Все война…
Людвигу все равно, он забывает слова, едва их услышав. Ведь ее нет, нет даже в горячечных видениях. Ветте ушла, бросила его, как провинившегося пса. Он обидел ее, измучил точно так же, как всех остальных. По сути… что есть жизнь рядом с ним, как не вечное страдание? Если подумать, с ним не задерживается никто, никогда, не потому ли сам он привык даже с вроде бы друзьями держаться на почтительном расстоянии, не навязываться лишний раз, тем более не ластиться? А если и навязывался, не устояв и изменив себе… что толку? Что толку было Джульетте, выбравшей другого, Гайдну, сбежавшему от его ада, или Сальери, режущему руки в пустом доме? А ей? Чем он ей помог? Он и правда пуст во всем, кроме музыки; его правда чему-то не научили в кривой, калечной семье. Он умеет привязываться, но не сближаться, умеет пылать страстью, но не беречь, умеет любить, но не прощать. Он заслужил все свое ничего, а еще он трус, трус с детства, что бы из себя ни строил. Вспоминается вдруг странное, далекое, дикое – как умирала мать, как в последние дни хватала их с братьями за руки и, уже не способная говорить, немо задавала какой-то вопрос.
«Что будет со мной на небесах?» – читал его Людвиг.
«Что будет с вами без меня?» – таким, похоже, вопрос был на самом деле.
Теперь-то он понял, понял беспощадно: мать молниеносно угасла именно после давней ссоры в комнате. Когда отцу снова удалось все скрыть, когда Людвиг не сказал: «Он бьет нас, мама, он…» – и она осталась в неведении, которое казалось спасительным. Вдруг так ничего не рухнет? Вдруг все наладится? Вдруг это… не его дело, говорить о таком? Разве не так Людвиг оправдал себя, разве не так же потом оправдывал бездействие рядом с Сальери? Разве…
– Людвиг, эй, Людвиг. – Знакомый голос снова зовет его, зовет совсем близко. – Людвиг, пожалуйста… я же проехал полстраны не чтобы тебя хоронить!
Там, в рассудке Людвига, серое лицо матери запрокинуто и искажено страданием, она все еще жива и бессильно шевелит губами. Там, в расползающемся тумане, он снова ощущает жжение в груди, снова задыхается от боли и в животе, и в кончиках пальцев, неотвратимо увенчивающихся когтями. Там, в этом невидимом более никому аду его кровь…
Дверца шкафа скрипит.
– О боже, герр Веринг, даже камзол, тот счастливый камзол еще у него! – Пауза. – Ладно. Оставьте нас, пожалуйста, оставьте! Людвиг, умоляю! – Последнее звучит после невнятного бормотания и стука двери. – Я… тронут. Нет, правда тронут, учитывая, что, скорее всего, он давно мал тебе в плечах! Ох, Людвиг, ты мое горе…
Голос приближается, приближается с каждым словом. Несмотря на высоту и хрипотцу, он правда обволакивает – так было с детства, что-то в нем таилось, магнетическое, мягкое обаяние покоряло и благородных соседей, и суровых профессоров, и впечатлительных девушек вроде Лорхен, и, разумеется, пациентов. Покорялся и Людвиг. Как же давно он не слышал этого голоса, как давно перестал надеяться, что его почтенный обладатель, угнездившийся в далеком Кобленце, снова заглянет в Вену. Не может быть…
– Франц?.. – Людвиг открывает глаза и смотрит в пустоту потолка, потом на друга.
– Очнулся! – выдыхает тот, и натянутая, бравирующая улыбка стекает с лица точно краска, плечи устало сутулятся. – Значит, будешь жить. Ну и славно.
Людвиг слышит – а не читает по бледным губам. Как хорошо… Не в силах преодолеть оцепенение, он просто лежит головой на мокрой от пота подушке, просто рассматривает давнего друга, выступившего из температурной фантасмагории: в широких длиннопалых руках его и правда старый зеленый камзол. Как и прежде, Франц похож не то на большую куницу, не то на аиста – из-за длинного, острого носа и темных, цепких глаз-бусин.
– Нет… я не хочу, – удается наконец выдохнуть.
– Не хочешь чего? – Друг кидает камзол на один из стульев, подходит, с участливым видом садится в изголовье.
– Жить. – Само слово колет язык. – Не хочу, Франц.
Это встречают покашливанием, удивленной гримасой, а затем и крестным знамением – неловким, суетливым.
– Кхм… хорошее начало, но больно уж внезапное!
У Франца в эту минуту небывало смешной вид. Вообще-то он порой говорит, что в Господе разуверился, в его кругу это сродни моде. И ведь крестится… Людвиг желчно, фальшиво улыбается безобидному двуличию, нужному лишь чтобы подчеркнуть укоризну.
– Ты, случайно, не спятил? – Франц щурится. Слова напугали его, но начнет он, как истинный логик, с насущного. – Зачем тогда я тащился к тебе по грязи, зачем ты просил свою великую развалину позвать меня, если не хочешь бороться?
– Я просил?.. – все так же вяло, с недоумением уточняет Людвиг. – Не помню.
– Оно и ясно, ты болеешь больше двух недель! – Франц пожимает плечами и косится на дверь. – Письмо было вроде женской рукой, не от его лица, и я решил, что это за него написала какая-нибудь дочь или кто ее знает…
– Дочь доктора Веринга давно умерла, – тихо сообщает Людвиг, потирая глаза. Догадка есть, но сама надежда на ее верность обернется новым приступом боли, он уверен.
– О. – Теперь растерян и Франц. – Ну… так или иначе, великая развалина мне обрадовалась, и ты вроде…
– Не зови его так, – сухо просит Людвиг, с трудом ворочая головой, пытаясь поудобнее устроиться. – Ненавижу эту вашу профессиональную ревность.
– Ой ли, а вы, музыканты, – сонм святых, – фыркает Франц, но надолго замолкает, буркнув лишь: – Ладно. Извини.
В тишине Людвиг озирает комнату – удивительно чистую, полную воздуха: окно открыто. Единственное, что нарушает порядок, – открытый шкаф и камзол на стуле; пол вымыт; нет пыли – похоже, тут прибирались, пока он… он что? Последнее, что он помнит, – как ввалился домой после ссоры с Нико. Как бросил посреди комнаты обувь, как расшвырял часть вещей, как сел писать бредовое письмо ветте и почувствовал себя скверно. Передумал… и написал Верингу, действительно старому,