Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Оставь! — закричал Курт, видя, что Адель хочет разорвать бумагу.
Настольная лампа, под которой скользнула его голова, осветила его лицо, бледное и необузданное, с перекошенным ртом.
— Любимый мой! — проворковала Адель и подписала документ. — Да, чтоб не забыть! «Берлин, пятница, пятнадцатого мая тысяча девятьсот тридцать первого года». Теперь все в порядке, можешь положить в несгораемый шкаф своего зятя. Но смотри в оба, как бы после моей смерти не обнаружилось более позднего завещания! — Она не сводила взгляда с них обоих, с Курта и Марии. — Я еще сохраняю власть и силу, — добавила она. И Курт подтвердил:
— Конечно. Ты вольна располагать собою. — Завещание исчезло в его кармане.
— Теперь, наконец, ты можешь распоряжаться мною как хочешь, Адель! — Он поцеловал ее наскоро и хотел пойти с Марией, которая уже надела пальто.
Адель сказала:
— Оставайся здесь, любимый! А то я тут же на месте напишу другое.
— Как? Я только собрался к Бойерлейнам — выспаться. Неужели запрещается?
— Ты пойдешь со мною домой! Я не хочу оставаться одна в квартире — в соседней с ним комнате. Дверь снята.
— Распорядись, наконец, ее навесить!
Адель подумала, что это не так легко, потому что «он» не позволяет.
Она все так же сидела не двигаясь. Курт тоже вернулся на свое место: квартира Адели и умершего Отто его не привлекала. Мария направилась к черному ходу и с порога пожелала им спокойной ночи.
Она шла пешком по безлюдным улицам. Был серый час беспокойного сна. Все, кого она знала, лежат в постели и, быть может, вздыхают среди дурных сновидений, только двое нет — ее ребенок и Минго. Ребенок ждет ее, сонный, в лучшей комнате квартиры, под теплым, добротным одеялом, купленным ею из первого же заработка. Когда мать войдет в комнату и еще в темноте склонится над его головкой, он весь потянется к ней, просясь на руки. У него — только она, у нее — только ребенок, и они не разлучаются даже во сне.
Сырой студеный ветер шел навстречу ей, он точно сбился с пути; после рассвета, когда улицы наполнятся бойким движением, никто не вспомнит больше, кем он послан: морем. Там, вдали, встают под его плетью средь водной пустыни гребни волн, он свистит, и волны грохочут вокруг маленькой шхуны. Моря широки, и годы долги для такого корабля и для десяти или одиннадцати человек. Одиннадцатый, может быть, стоит на вахте в серых предутренних сумерках — или там далеко в этот самый час спускается синий вечер? Взгляд его рыщет по волнам, но мысли тянутся вдаль, к Марии. Он не может ее достичь. Чувствует ли он хотя бы, что она, как и он, не спит и что мысль ее так же рвется уничтожить разделяющее их расстояние? Нет, он больше не может добраться до нее, он не знает дороги, которой она идет, и всего, что идет вместе с нею. Все то, чего он о ней не знает, больше отдаляет их друг от друга, чем расстояние в тысячу морских миль.
Она пустилась в плавание — никогда ни на какой карте не отметит он булавкой той точки, где Мария борется с морем, да ей и самой не отметить. Какой будет последний порт, и что ей суждено? Со своего корабля, с утлой маленькой шхуны, она видит другие захваченные бурей корабли. Они плывут ей навстречу и уже потеряли управление, тогда как сама она еще держит руль.
Посреди безлюдной улицы стоял на посту полицейский. Так как его глаза глядели вперед без цели, они задержались на ней — на единственном прохожем. Полицейский был грузен и широк в плечах, это мог быть Кирш! У Марии явилось искушение свернуть в переулок. Комиссар Кирш, надевший форму, — но все-таки он был неподвижен, точно каменная глыба, и Мария должна была идти на него, как тогда на берегу девчонкой с нечистой совестью. В это мгновение Марии стало ясно, что она сегодня сделала: она принудила Адель написать завещание.
Мария не могла разобраться как и почему. Этого она не знала и тогда, когда делала. Но Адель была покорна не Курту, а ей. Аделью овладел страх, ей не хотелось уходить домой. И они не пошли! Мария видела, как Адель сидит с Куртом за столом; но вот, наконец, они решились подняться наверх по лестнице — пятнадцать ступенек, вечерами в свете прожектора по ним слетает балет. Ступеньки ведут к уборным, а рядом, в тесной раздевалке танцовщиц, Адель и Курт улеглись спать. Может быть, они вздыхают среди дурных сновидений…
Был серый час беспокойного сна. Викки Майер-Бойерлейн покоится на своей деревянной с красивыми прожилками, с выгнутой спинкой кровати, необычайно широкой, под небом голубого балдахина, и во сне желает владеть многим, что не ей принадлежит. Синий камень, стонет она в подушку, синий камень ей пришлось отдать! Курт, ее собственность, на службе у Адели, мечется под небом балдахина Викки. Ребенок, ребенок ее брата, ее собственная любимая кровь, рыдает Викки, принадлежит посторонней женщине.
Изящно подстриженная, темно-каштановая голова мечется по желтой шелковой подушке, и Викки во сне говорит Марии: «Мария, не уходи! Мария, ты останешься здесь, ты будешь сидеть в комнате и шить, я хочу держать тебя в своем доме и знать всегда, что ты делаешь, Мария». Потому что у Викки это выросло в страсть. Если бы Мария не шила у нее днем, Викки явилась бы ночью в «Гарем» — с нее бы сталось! — явилась бы с полицией и потребовала бы его закрытия, потому что там совращают малолетних. В числе малолетних — ее братец! Она как сумасшедшая грозила этим Марии и во сне, конечно, шепчет то же самое.
Замечательно, что даже у Бойерлейна были все шансы увидеть во сне Марию. Он все больше и больше убеждался в ее значительности с тех пор, как сам подстроил, чтобы синий камень был найден в ее швейной корзинке. Это привлекло к ней его внимание. С этого времени он стал приглядываться к ней. Викки, умолчавшая перед ним о ребенке, конечно не сказала ему ни слова и о баре. Но несомненно он успел заметить, что Мария сильно изменилась. Если привратник Альфред не ошибся, синдика недавно даже видели в одном из задних отделений «Гарема»: он постарался остаться незамеченным, но следил за Марией.
Мария сама едва этому верила — о Бойерлейне и всем прочем: о Викки, Курте, Адели — неужели все это