Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Конная полиция патрулировала парк на другой стороне Мичиган-авеню. Предполагалось, что они ищут диверсантов и возмутителей общественного спокойствия. Но обнаруживали только парочки – в кустах, под деревьями, на пляже, полуодетых и вовсе раздетых юношей и девушек, настолько увлеченных друг другом, что не слышали стука копыт. Они обнимались (и не только) и вытворяли черт знает что прямо посреди Грант-парка, на песчаном берегу озера Мичиган. Копы шугали парочки, и те неохотно уходили прочь, причем парни ковыляли вперевалку. В другое время полицейские посмеялись бы над ними, но сейчас они думали о том, что эти же самые юнцы завтра вернутся и будут кричать, драться, швыряться чем ни попадя и попадут под дубинки копов. Сегодня любовь, завтра кровь.
Даже Аллен Гинзберг ненадолго приободрился. Он сидел голышом на постели тощего греческого парнишки лет двадцати, уборщика посуды, с которым познакомился днем в ресторане, где встречался с вожаками молодежи и планировал завтрашние действия. Интересно, сколько человек явится, думали они. Пять тысяч? Десять? Пятьдесят? Гинзберг рассказал молодежи историю.
– В сад пришли двое, – говорил он. – Первый принялся пересчитывать манговые деревья, сколько манго на каждом из них и сколько примерно может стоить весь этот сад. Второй же сорвал манго и съел. Как вы думаете, кто из них мудрее?
Юнцы тупо таращились на него, точно бараны.
– Ешьте манго! – крикнул Гинзберг.
Они не поняли. Разговор перешел на главную проблему дня: власти все-таки запретили проводить демонстрацию в центре города, шагать по улицам, спать в парке. Завтра в город стекутся толпы народу, а спать им негде, кроме как в парке. Разумеется, они будут спать в парке, разумеется, пойдут на демонстрацию, так что теперь вожаки молодежи обсуждали вероятность полицейского вмешательства, учитывая, что ни разрешения, ни документов у них нет. Все дружно сошлись на том, что вероятность составляет сто процентов. Гинзберг старался не отвлекаться, но не мог отвести глаз от уборщика: тот напомнил ему матроса, которого он как-то встретил в Афинах, гуляя вечером по старым улочкам под белым, как скелет, Акрополем; этот самый матрос нежно и страстно целовал в губы какого-то юного проститута, при всех, в открытую, на родине Сократа и Геракла, где повсюду стояли статуи, гладкие, мускулистые, цвета жирных сливок, отполированные до блеска. Уборщик посуды как две капли воды походил на того матроса: такое же порочное лицо. Гинзберг добился внимания юноши, узнал, как того зовут, поднялся к нему в номер, раздел его: худощавый парнишка с огромным членом. Впрочем, так всегда и бывает. Теперь же, после всего, он свернулся калачиком под одеялом и читал мальчишке Китса. Завтра война, а сегодня Китс, легкий ветерок в открытое окно, парнишка, который так стискивал его руку, точно пробовал, спелый ли плод. Все это было невыразимо прекрасно.
Фэй же тем временем усердно мылась. Она купила несколько женских журналов, и все они дружно советовали невестам перед тем, как пойти до конца, тщательно, немилосердно и глубоко очистить тело всевозможными средствами: мягкой тряпочкой, пористой губкой, пилочкой для ногтей, грубой пемзой. Фэй потратила почти все деньги, на которые нужно было питаться неделю, на штуки, которые сделают ее кожу гладкой и соблазнительно-ароматной. Впервые за несколько месяцев она вспомнила плакаты из школьного кабинета домоводства. Они пугали ее даже сейчас, когда она так далеко и намерена пойти до конца. Вот-вот придет Себастьян, а она все еще трет кожу, к тому же надо нанести кое-какую сильнодействующую мазь (Фэй боялась, что будет жечь), а потом желеобразную массу, которая так благоухала розами и сиренью, что напомнила Фэй о похоронном бюро: там повсюду стояли букеты, чтобы заглушить неистребимый трупный запах. Фэй накупила дезодорантов, духов, спринцовок, солей для ванны, мыла, чтобы очищать кожу, бальзамов обжигающих и мятных, чтобы полоскать рот. Она уже догадывалась, что неправильно оценила, сколько времени ей потребуется на то, чтобы потереть кожу пемзой, потом очистить, сполоснуть, вымыть голову шампунем, не говоря уже о том, чтобы спринцеваться и намазаться всеми этими кремами и растворами. На полу валялись изящные розовые коробочки. Нет, до прихода Себастьяна она явно не успеет закончить. Ведь еще нужно накрасить ногти, сбрызнуть волосы лаком, выбрать лифчик в тон свитеру. Без этого никак: все это обязательные пункты, ни один пропустить нельзя. Фэй наконец-то удалила мозоли на левой ноге. Правую ступню решила не тереть. Даже если Себастьян заметит, что на одной ноге у нее мозоли, а на другой их нет, быть может, ничего и не скажет. Она решила, что разуется только в самый последний момент. Фэй надеялась, что до той поры он не обратит внимания на ее пятки. При мысли об этом у нее екнуло сердце: неужели правда все будет? Фэй переключила внимание на новенькую косметику: с ней секс казался смутным, отвлеченным и оттого совершенно нестрашным, чем-то вроде рекламы, а вовсе не тем, чем она собиралась заняться. На свидании. Сегодня вечером.
Лак у нее был фиолетовый, трех оттенков: сливового, баклажанового и более абстрактного, “космического”, – его-то Фэй и выбрала. Накрасила ногти на ногах и засунула между пальцев ватные шарики, так что передвигаться по комнате приходилось на пятках. Щипцы для завивки нагревались. Спонжем нанесла на лицо кремовую пудру из стеклянных баночек. Почистила уши ватной палочкой. Выдернула несколько волосков из бровей. Сменила белое белье на черное. Потом черное на белое и снова на черное. Открыла окна, вдохнула прохладный воздух и, как и всех остальных, ее охватила истома и надежда на лучшее.
Все горожане чувствовали себя именно так. И в эту минуту, казалось, еще было возможно избежать того, что случилось потом. Если бы все глубоко вдохнули воздух, напоенный весенней страстью, и поняли, что это знак. Тогда, быть может, мэрия выдала бы разрешение на демонстрацию, которого протестующие добивались несколько месяцев, и они собрались бы мирно, ни в кого бы ничем не бросали, никого не задевали, а полиция ошеломленно наблюдала бы за ними издалека, все высказали бы, что хотели, и разошлись по домам без синяков, сотрясений мозга, шрамов, царапин и ночных кошмаров.
Тогда это было еще возможно, но потом случилось вот что.
Он только что прибыл в Чикаго на автобусе из Су-Фоллса: двадцать один год, бродяга, вероятно, приехал на демонстрацию, но мы уже этого никогда не узнаем. Выглядел он сущим оборванцем: старая кожаная куртка с потрескавшимся воротником, драный вещевой мешок, заклеенный скотчем, сбитые коричневые башмаки, в которых он прошагал не один километр, грязные темно-синие джинсы, внизу на штанинах с внешней стороны расшитые цветами по последней молодежной моде. Но полиция опознала в нем врага именно по волосам. Длинные, спутанные, они падали на воротник куртки. Парень откидывал волосы с глаз жестом, который казался наиболее воинственно настроенным консерваторам откровенно девчачьим, женственным, – в общем, пидорским. Отчего-то именно этот жест вызывал у них дикую ярость. Парень убрал со лба волосы, цеплявшиеся к усам и жесткой бороде, точно липучки. Копы решили, что это очередной местный хиппи. Волосатик – значит, все, разговор окончен.
Но парень оказался неместный. А оттого нельзя было и предположить, что он выкинет. Чикагские левые, как их ни ругай, покорно давали себя арестовать. Ну, конечно, обзывались по-всякому, но в целом, когда на них надевали наручники, не сопротивлялись, – правда, в машину шли нога за ногу, а то и вовсе ложились на землю.