Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По правде сказать, бельгийское подданство если и разрешало некоторые наши затруднения (те, скажем, что были связаны с паспортами и визами), то в бельгийское общество оно нас не вводило. Для наших новообретенных сограждан мы так и оставались русскими. Надо сказать и то, что, не принадлежа по рождению к какой-то нации, привязываешься больше не к ней, а к самой стране с ее культурой. Бельгийской культуры, однако, как таковой не существует, ибо культура формируется веками. Мы не были ни валлонами, ни фламандцами, а странными бельгийцами родом из Москвы. В Бельгии действовала трехпартийная система. Если бы Святослав хотел сделать там карьеру, ему нужно было бы определить свою партийную принадлежность. Но это было непросто: католическая партия православному человеку подходила мало, не легче ему было примкнуть и к традиционно антиклерикальным либералам; что же до социалистов, то аристократы, пусть и безденежные, могли быть встречены в их рядах с предубеждением, несмотря на то, что во главе их стояли богатые буржуи. Все эти три партии по проводимой ими политике были демократическими, и для неопытного глаза расхождения между ними не казались сколько-нибудь значительными. Камнем преткновения для правительств являются обычно два вопроса: школьный вопрос и вопрос о языке — а как бы мог какой-то Малевский, едва пустивший корни в бельгийскую почву, убежденно защищать в этих вопросах ту или иную позицию? И Святослав решил остаться беспартийным, что было по крайней мере оригинально.
Так или иначе, но вышел королевский указ, и мы сразу освободились от произвола, которому в ту пору были подвержены эмигранты: у нас появилась своя страна, свое правительство и даже свой король, не говоря уж про послов и консулов, а также свои законы; словом, мы наконец стали гражданами.
Хотя к тому времени безработица в Европе и поуменьшилась, судьба наибеднейших из наших соотечественников продолжала быть очень трудной. Свекор мой работал при русском Красном Кресте в Брюсселе, и через него я каждый день сталкивалась с не способными себя защитить людьми, которых швыряли от одной границы к другой. Невинными младенцами они не были, но ни один из них не совершил никакого преступления. Хотя страны, подписавшие нансеновские соглашения о беженцах, и обязались в принципе не высылать находящихся на их территории апатридов, они на эти договоренности внимания не обращали. Стоило какому-нибудь полицейскому, разнимая драку или прочесывая места скопления бродяг, разорвать чье-то право на жительство, как правонарушитель становился «человеком ниоткуда». Его препровождали безо всяких бумаг до ближайшей границы; а с другой стороны границы полицейские отсылали его обратно — туда, откуда он прибыл. Так и отшвыривали их друг другу, как футбольные мячи. Иногда кому-то удавалось прорваться в страну, и он шел прямиком в русскую церковь или в русский Красный Крест. Большинство тех, кем мне пришлось заниматься — чаще всего пьяницы и драчуны, но все же люди, как и мы с вами, живущие на общей нашей земле, — прибыли сюда из Франции. Я селила то одного, то другого в нашей мансарде, где они ждали, пока предпринятые хлопоты будут доведены до конца… И всегда при этом ставила в известность полицию, где мне негласно разрешали дать несчастному убежище. Некоторые еще были способны встать на ноги, им находили работу. Другие продолжали бродяжничать; около десятка таких я навещала в колонии Меркспласе, во Фландрии; там в течение зимы они работали, скапливая немного денег, что позволяло им весной снова пускаться на всякие хитрости. Лишь один раз меня обворовали — живший у нас алкоголик украл все скромные семейные драгоценности. Но этот случай был единственным. Один молодой казак, бунтарь и драчун («из-за несправедливости мира», говорил он), получил право на жительство, лишь став отцом бельгийского ребенка. Его подружка за него хлопотала, и, так как он обещал на ней жениться, в эти хлопоты включился и сердобольный кюре. Став семьянином, наш казак вполне остепенился.
Отсутствие порядка иногда бывает на руку простым людям. Один русский человек прожил в Париже несколько лет, уверенный в том, что обладает правом на жительство; на самом же деле это было постановление о его выдворении за пределы страны. Но по-французски он не знал, и ему казалось, что с этой бумажкой в кармане ему ничто не грозит. Он никогда не прятался при виде жандарма, а проходил мимо с гордо поднятой головой, что, должно быть, его и спасало. Но, к несчастью, он однажды вытащил свой мнимый «вид на жительство» в каком-то обществе помощи и узнал о своей беде. С тех пор он потерял уверенность в себе, что его и погубило.
Нам пришлось повидать с тех пор немало беженцев — из Польши, Чехословакии, Болгарии, Венгрии — и французских репатриантов из Алжира, и восточных немцев; но среди перемещенных людских масс двадцатого века «пионерами», вне всякого сомнения, остаются русские.
Во Франции иностранцы из интеллигенции ассимилировались легче, чем в Бельгии: Франция значительней по размерам, она была более космополитичной и обладала некоей силой, притягивавшей умы. Потому-то во Франции в среде дипломатов, военных, в научном и литературном мирах, уж не говоря об искусстве, столько иностранных имен. Но все-таки страной, в которой эмигранты быстрее всего перестают чувствовать себя чужаками, оставалась и, вероятно, остается поныне Америка. Неважно, с каким акцентом ты говоришь по-английски и говоришь ли вообще — тебя сразу считают американским гражданином, и при этом никто не требует от тебя отречься от твоего национального происхождения. Но во всех остальных странах беженцы до войны постоянно чувствовали себя прокаженными. И поэтому, несмотря на материальные трудности, они искали страну, где бы их не только терпели, но были бы им рады. Принимали их Аргентина, Парагвай, Венесуэла, Бразилия, Перу. Эти, часто совсем не молодые, скитальцы пускались иногда в дальние странствия и начинали жизнь с нуля, ища не столько материального успеха, сколько дружественной атмосферы.
Меня окружали личности, вышедшие будто из приключенческих романов. Как-то раз, в 1931 году, кто-то привел к нам совсем юного Ивана Щульца. В СССР он был беспризорником — после гражданской войны и голода такие дети росли, как дикари, пока не попадали в советские детские дома. Иван не знал, как звали его родителей (фамилия Шульц не была его настоящей фамилией), не знал даже, откуда был родом. Он служил юнгой на советском торговом судне, прибывшем в Антверпен, где он и решился испытать судьбу. На политику ему было наплевать, он хотел повидать мир и попросил меня научить его английскому языку — он мечтал податься в Канаду. В ожидании он устроился мойщиком посуды в русском ресторане. Иван был настойчив, трудолюбив и не сомневался в том, что станет миллиардером. «Уж тогда-то вы ни в чем не будете знать нужды!» — говорил он мне уверенно. «Но как же вы поедете в Канаду? У вас и паспорта нету!» — «Какой предрассудок!» — отвечал он. Он начинал уже что-то лепетать по-английски и тут внезапно исчез. Месяца через два мы получили от него первую открытку из Оттавы. Довольно коряво (он и по-русски еле умел писать) Иван посылал нам привет и сообщал, что работу найти трудно и что он попытает счастья в Квебеке. Вторая открытка была уже из Квебека: «Здесь похоже на Россию; люди набиваются в поезда и едут искать работу в другие места». Третья открытка: «Привет из Виктории! Делать здесь совершенно нечего. Гуляю по порту и по городу. Я приехал сюда, думая найти здесь много кораблей, но не тут-то было. В Ванкувере тоже работы найти не удалось, но в конце концов все устроится». Эта открытка была последней; больше я ничего не знаю о нашем юном предприимчивом друге с такой типичной судьбой.