Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Похолодело, и я понял. И мне стало стыдно. Двойной стыд.
Во-первых, стыдно, что папа со мной об этом разговаривает. Мы с ним никогда ни о чем таком не говорили. С мамой тоже. С мамой, правда, я очень редко, но все-таки делился своими любовными переживаниями. А во-вторых, мне стало еще стыднее, потому что у меня не было любимой женщины, а мне уже было шестнадцать, и я подумал, что у папы в этом возрасте, конечно же, была любимая женщина, любовница, баба или как там еще сказать, – а я опозорился перед родным отцом.
«Ну так что? – повторил он. – Есть у тебя любимая женщина?» – он повторил эти слова с напором и выражением, обкатал их голосом: «лю-би-имая же-енщина» – наверное, чтоб я понял, что он в виду имеет. Чтоб не спросить то же самое попросту и грубо. Но я все уже понял секунду назад. «Нет», – сказал я. «Угу» (или «М-м-м», или «А-а-а»), – сказал он, рукою взявшись за рычаг переключения передач, – на двадцать первой «Волге» он был на рулевой колонке, – потянув его на себя и вниз, включая первую передачу и тихонько трогаясь с места. На какую-то секунду захотелось этак весело попросить: «Папа! Ну, устрой мне любимую женщину!» – но только на секунду. Мы поехали дальше, к Пушкинской, потом к Маяковской, повернули налево на Садовое, к дому, и я думал, что вот, оказывается, как все просто. Будет у меня женщина («девушка», любовница, баба и т. п.) – и все будет хорошо… Самое смешное, что поначалу именно так и было – первые полгода, наверное. Потом счастье возмужания ушло.
Мы сделали круг и снова вернулись к красивой женщине, которая приревновала меня к греческой рукописи 899 года.
В этой короткой, счастливой и быстро закончившейся любви было все по-другому. Эта женщина была прекрасна. Так и хочется написать большими буквами, курсивом и вразрядку жирным шрифтом – прекрасна. Высокая, стройная, длинноногая, с красивым лицом, большими загадочными, влекущими («something in your eyes was so inviting») – ах, в какую пошлость я вкатываюсь, но это на самом деле было так! – глазами. Ласковыми губами, персиковой кожей. Но хватит перечислять телесные красоты. Добрая, умная, острая, очень талантливая, из знаменитой семьи. Всегда красиво и модно одетая, и вдобавок старше меня лет на пять или даже шесть. И вот такая прекрасная женщина любила меня – и не втихаря, не тайком ходила к некрасивому мальчишке ради плотских утех, а гордилась мной, водила меня к своим друзьям и подругам, к своей еще более старшей сестре и ее мужу (это была какая-то номенклатура, у них были изящные приемы) и звала меня к себе встречать Новый год. Меня, лохматого, в папином свитере и в брюках с выбитыми коленками.
Потом мы расстались, разумеется.
Но этим кончаются любые отношения. Даже самые прочные и многолетние, но тогда разлучницей становится смерть. Расстаться все равно придется.
Кстати, эта прекрасная женщина говорила мне, что боится выходить замуж, потому что заранее страшится идти за гробом мужа. Прямо вот такими словами и говорила. «Тогда выходи замуж за меня, – говорил я. – Ведь я моложе тебя. Клянусь, что я доживу до ста лет и похороню тебя в лучшем виде». – «Врешь, врешь, врешь, – смеялась она, – женщины все равно живут гораздо дольше». И мы снова целовались. Она немножко курила – так, в порядке баловства. Она очень любила, положив ногу на ногу и высоко подтянув юбку, едва прикасаться кончиком горящей сигареты к своей стройной ляжке, обтянутой капроновым чулком. Прикасаться в этой полузапретной зоне, три ладони выше колена. От этого прикосновения на чулке образовывалась дырка. Чулок был тугой, и в эту круглую дырку чуточку выпирало ее смуглое тело. Она показывала пальцем и говорила: «Целуй. А теперь вот здесь. А теперь, – говорила она, меняя ногу, – тебе вот эту ножку». И снова тюк сигаретой, и снова большое круглое отверстие, из которого вылезала сладкая смуглота. Чулки после этого, ясное дело, тут же отправлялись в мусорное ведро.
Но мы все равно расстались.
Хотя иногда переписываемся.
Однажды ко мне закатилась большая компания ребят с нашего факультета. Не просто ребят, а весь наш комитет комсомола. Это был тот год, когда я, став председателем научного студенческого общества филфака, как бы по должности был избран и в факультетский комитет ВЛКСМ. Было какое-то собрание в узком комсомольском кругу. Нас было человек десять. Мы выпили прямо тут же, в комнате комсомольского бюро, по-быстрому, достав заранее принесенные бутылки из портфелей. Но потом, по нашей тогдашней вечной привычке, нам непременно надо было куда-то поехать «допивать», «догуливать». Без этого допива-догула вечер казался удручающе неполным, тоскливым, каким-то куцым.
Оказалось, что большая пустая квартира в данный момент – только у меня. Набрали водки и покатили ко мне. С Ленинских гор, что характерно, от метро «Университет». Мы все тогда были жутко бодрые и легконогие. Приехали. Я усадил всех на кухне. У нас был стол в деревенском стиле, длинный, желтый, дощатый, скамейка и много табуреток. И наш комсомольский секретарь, аспирант Шамиль Умеров, высокий парень в очках, сказал мне: «А можно посмотреть книги, ваши книги? Библиотеку твоего отца?» – «Да ради бога, – сказал я. – Конечно». Толкнул дверь в наш кабинет-гостиную, где по стенам торчали эти смешные асимметричные стеллажи, а сам пошел к ребятам в кухню. Через некоторое время Шамиль вернулся и сказал мне: «Ну да, спасибо. А где у вас (я запомнил это выражение) главные книги?» – «В каком смысле? – захихикал я. – Библия или Карл Маркс?» – «Да нет, – Шамиль был серьезен. – Главные, в смысле основные, вся вот библиотека твоего отца. Где?» Я замолчал, переваривая вопрос и не совсем понимая, что Шамиль имеет в виду. «Может быть, на даче?» – подсказал он, потому что я, когда приглашал ребят, сказал, что мама с папой и сестрой на даче. «Да нет, – сказал я. – Там их вообще нету. Вот все, что есть». – «Ага-а-а», – протянул Шамиль. Наверное, он ничего не понимал. Но я ничего не понимал тоже. «Нет, погоди, – сказал я и взял его за