Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мама назавтра рассказала, что она как раз собиралась в булочную, и как хорошо, что она не пошла, задержалась. «А то бы он умер один. Упал бы на пол. Ксюшенька испугалась бы».
То есть он умер уже тогда, когда мы с Андреем шли пешком от Столешникова переулка к площади Ногина, вниз по бульвару, к тому месту, где сейчас памятник Кириллу и Мефодию. Там нас ждал Алик; там была большая стоянка такси. В те времена московские таксисты не любили ездить за город. Мы специально ждали такси, которое работает до ночи: там на лобовом стекле были циферки, окончание работы. Чтобы таксист не отказался везти нас на дачу.
К семи часам мы доехали до нашей дачи. Отперли калитку, зашли в дом. Только вошли и сели, даже чайник не успели поставить на плиту, вдруг приходит какой-то мрачный старик. Сторож из поселковой конторы. Он говорит: «Вашему отцу плохо, езжайте скорее в Москву, если хотите застать его живым». А он уже умер два часа назад. Это меня так «готовили». У нас же на даче не было телефона. Кто-то (может быть, мама) позвонил в контору. Мы сразу вскочили и побежали на дачу к Андрею. У них был телефон. Звоню домой, к телефону подходит мамина подруга детства Роза Логинова. «Что случилось?» – говорю. Она: «Сейчас маму позову». Мама берет трубку: «Папа умер».
Почему тетя Роза сама не могла сказать, непонятно.
Ребята вместе со мной поехали назад в Москву. Мы поймали машину – черную «Волгу», наверное, какой-то начальник приехал: за нашим поселком был министерский пансионат, и машины шли через нас. Обратно – порожняком, и поэтому шофер повез нас охотно и очень дешево. Доехали до нашего дома. Вижу: там стоит медицинская машина у дверей, человек какой-то гуляет, опустив лысоватую голову. Я сразу понял, что это перевозка и шофер-санитар.
Я сказал своим друзьям, что дальше со мной идти не надо. Хотя они хотели, обнимали меня, держали под руки и говорили: «Держись, ты, главное, держись, мы всегда с тобой». Но, наверное, мне было стыдно показывать им своего мертвого отца. Еще было стыдно, что я начну плакать, сильно и громко, как маленький. Или не буду плакать вообще, и это будет еще стыднее: вот, значит, какой я черствый и равнодушный. Я попросил, чтобы они уехали. Они уехали.
Дверь в квартиру была открыта. Я вошел в спальню, где на кровати папа лежал мертвый, уже с подвязанной челюстью. Опустился в кресло и стал на него смотреть. У меня сильно билось сердце и болела голова.
Вошла мама, обняла меня и вдруг стала гладить мое лицо, ощупывать глаза и щеки. Она проверяла, заплакал я или нет. Мне стало так обидно и гадко, что вот тут-то я заплакал наконец.
Пришел мой брат Лёня, папин сын от первого брака. Пришел мамин брат, мой дядя Эрик-Валерик. Вниз с одиннадцатого этажа мы несли папино тело на носилках. Санитар предлагал «в лифте на стульчике спустить», но мы отказались.
Было часов девять вечера. Ярко горела люстра.
Кругом висели мои картинки, папа их очень любил. Он вроде бы не огорчился, когда стало ясно, что художника из меня не выйдет. Даже наоборот, он говорил что-то вроде «хватит, не старайся, не мучай себя!» Но картинки мои любил и не велел мне снимать их со стен. Когда я однажды подарил одну своей знакомой девушке, он страшно на меня обиделся. Я, кстати, это предусмотрел (или мама посоветовала?) – изготовил копию и повесил на нужное место. Но, наверное, талант меня на полном серьезе покинул, потому что копия вышла так себе, и папа это сразу же увидел и возмутился: «Ты забрал мою картину?» – «Это моя картина!» – сказал я. «Но ты же ее на стену повесил, вот здесь, в этой комнате! Разговаривать с тобой не хочу», – махнул рукой и отвернулся. Я подошел и погладил его по плечу. Он отбросил мою руку. Я вышел. Конечно, через час мы помирились. Но мне долго было не по себе. Я раскаивался, что отнял у него (украл, стащил, спёр) маленький кусочек моего детства, которое ему было очень дорого.
Но вдруг мне это чудесное детство обошлось еще дороже? Когда мне было тридцать и даже сорок лет, я иногда с отчаянным и несправедливым чувством думал, что папа у меня отнял возможность вырасти, стать взрослым человеком. Мне тогда казалось, что он своими знаменитыми рассказами про Дениса Кораблёва навечно оставил меня ребенком, веселым и милым проказником шести, семи, но не более двенадцати лет. Что я превратился в мертвую драгоценность, вроде жука в янтаре. Его можно рассматривать, любоваться им – он прекрасен, но у него только один недостаток: он неживой.
Каждый человек виноват в чьей-то смерти.
Да, я огорчал своих родителей. Очень огорчал. Иногда я вспоминаю, как в день папиной смерти я с ним поссорился, просто до крика. Вспоминаю его растерянное лицо, когда я на него орал. Я очень хорошо помню этот испуганный слабый взгляд. А потом я хлопнул дверью и ушел. А у него случился инфаркт. И что же получается: я виноват в его смерти?
Вина не в том, что ты в чьей-то смерти «без вины виноват». То есть не убил, не оставил без помощи, не послал на верную смерть, не довел до самоубийства – а вот как-то так, в общем и целом виноват, по сумме обстоятельств, по совокупности причин… В этой путанице невозможно разобраться. Вина не в этом. Вина в том, что кому-то желаешь смерти или просто радуешься, что вот, мол, умер, и легче стало жить.
Да, и в этом я виноват. И в этом тоже.
Отец уже давно болел, ему делалось все хуже, мама измучилась, и я тоже, хотя наши с ней труды и заботы не сравнить. Но вот он умер. И я, когда возвращался на машине в Москву, думал о том, что у меня, да у всей нашей семьи, а у меня в первую голову – потому что человек всегда о себе думает в первую голову – у меня начнется совсем другая жизнь.
И вот что самое подлое, из-за чего