Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прочитав ей это письмо, он подал знак в доказательство того, что доподлинно является посланцем и пришел поторопить ее в дорогу. Знаком была стрела с наконечником, отточенным любовью, легко нашедшая доступ в сердце Христианы; действие ее нарастало постепенно, и в назначенный час Христиане предстояло отойти.
Когда Христиана поняла, что время ее настало и ей предстоит уйти первой из всех, она позвала к себе мистера Самадоброта, своего советчика, и поделилась с ним этой вестью».
А маленькая Лили беседовала со своим мистером Самадоброта и рассказ о матери восприняла как милую и серьезную притчу, которая осветила лежащий перед ней путь. И старый священник продолжал:
— Святой Иоанн повествует: «Дул сильный ветер, и море волновалось. Проплыв около двадцати пяти или тридцати стадий, они увидели Иисуса, идущего по морю и приближающегося к лодке, и испугались. Но Он сказал им: это Я, не бойтесь».[59]То же происходит и с утлой ладьей плоти и духом, который в ней трепещет. Когда «становится темно» и море волнуется и дует «сильный ветер», суденышко начинает швырять, и несчастная душа, им несомая, поддается страху; и завидев туманную фигуру, люди принимают ее за ангела смерти, ступающего по пенным волнам, и издают крик ужаса, но слышится голос Спасителя, Властителя Жизни: «Это я, не бойтесь», и верные ученики «принимают его в лодку», и тотчас лодка пристает к берегу, куда плыли, — да, к берегу, куда плыли. Но увы одиноким, оставшимся по ту сторону моря!
Однажды утром старая Салли, по обыкновению, принялась за мирный пересказ мелких деревенских новостей, надеясь развлечь свою юную госпожу, а может быть, и развеселить, и повела речь так:
— А тот буйный молодой джентльмен, капитан Деврё, обратился, говорят, к Богу; миссис Айронз рассказывала мне, что он вечером просит принести себе Библию, не играет в карты, не ужинает в «Фениксе», с плохими людьми не водится, в Дублин не ездит, зато бывает в церкви; миссис Айронз не знает, что и думать.
Маленькая Лили ничего не говорила и не поднимала головы; она молча рассматривала небольшой медальон, лежавший на столе, и трогала его кончиком пальца. Казалось, она не прислушивается к рассказу старой Салли, но, когда он подошел к концу, Лили продолжала сидеть тихо, как ребенок, который ждет, что музыка опять заиграет.
Сойдя вниз, Лили поставила свой стул у окна, откуда были видны подснежники и крокусы.
— Наконец пришла весна, Салли, душечка, и я чувствую себя лучше. — Лили улыбнулась через окошко цветам, и — так я себе представляю — осиянные этим чудесным светом, они раскрылись.
И она все время повторяла, что чувствует себя «лучше… крепче», и велела старой Салли сесть рядом, говорила с ней и улыбалась так счастливо и принялась за свои прежние шутки и маленькие проказы. Когда под вечер вернулся старый пастор, его ждал такой же ласковый прием, как в былые времена; правда, Лили не могла, заслышав его шаги, подбежать к двери, но на ее нежных щеках расцвел восхитительный румянец, и она спела своим чистым, глубоким голосом, который так нравился отцу, строфу из его любимой песенки — всего одну, потому что быстро утомилась. Спустя долгое время этот голос и эта песенка все еще звучали в его ушах, когда он предавался одиноким размышлениям и подолгу сидел молча в сумерках, воскрешая в памяти эту лебединую песню.
— Видишь, твоя маленькая Лили выздоравливает. Мне стало лучше.
Ее глаза лучились ребяческой радостью; сердце его затрепетало — и поверило.
— Дорогая моя малышка Лили! — И он замолк, заливаясь слезами восторга. Он не переставал улыбаться, и плакать, и тихо смеяться, словно пробудился от сна, в котором терял свое сокровище, и обнаружил, что оно рядом, в безопасности. — Если бы с моей маленькой Лили что-нибудь случилось, я, бедный старик… — Он не договорил и, помолчав, произнес весело: — Я знал, что весна ей поможет. Я знал, и так оно и случилось; мое солнышко, сокровище мое, маленькая Лили.
И он благословил ее, и поцеловал, и благословил снова от всей своей пламенной души, возложив свою старую руку на прекрасную юную головку дочери, а когда Лили, сопровождаемая ласковой старушкой Салли, поднялась наверх почивать и раздался стук затворяемой двери, священник тоже закрыл дверь своей спальни и преклонил колена; сложив руки и проливая слезы благодарности, он вознес хвалу перед престолом Всевышнего.
Подобные преждевременные излияния благодарности за счастье не реальное, а воображаемое не пропадают все же втуне. Ибо не могут быть тщетными молитвы преславному и пречудному Творцу, который не отвергает стремящихся к Нему и на любовь ответствует нежностью воистину отеческой; Он радуется, когда Его создания видят Его привязанность и заботу; Он знает, из какого материала мы сделаны, и помнит, что мы состоим из праха и Он наш благой Творец. И поэтому, друг, пусть ты пугаешься тени, но молитва твоя — не пустая трата слов, пусть ты наслаждаешься химерой, но благодарность твоя не бессмысленна. Все это — излияния веры, которые достигнут Небес и — о чудо любви и сострадания! — зачтутся тебе как свидетельства праведности.
В воскресенье Мервин, после окончания проповеди и благословения, вознамерился расспросить священника, куда мог отправиться его клерк (чьи обязанности временно исполнял объемистый елейный заместитель, нанятый в Дублине; тучность и пыхтенье нового церковнослужителя составляли разительный контраст гибкой фигуре и глубокому раскатистому голосу отсутствующего). Мервин прогуливался по кладбищу и ожидал, когда рассеется паства, а доктор, сняв облачение, покинет церковь.
Он читал в дальнем углу кладбища эпитафию на большой черной плите — плита эта все еще там, — в которой резчик извещал мир живых, что внизу покоится «в Бозе» несколько поколений семейства Лоу. Пока Мервин, как свойственно людям меланхолическим, предавался раздумьям, к каковым располагали даты и суетные надписи на надгробиях, его рукава коснулась тонкая белая рука. Он обернулся, ожидая увидеть серьезно-наивное, приветливое лицо священника, но вместо этого обнаружил со странным содроганием бледную физиономию и блестящие очки мистера Пола Дейнджерфилда.
— Гамлет на кладбище! — заговорил белоголовый джентльмен с двусмысленной игривостью, весьма похожей на насмешку. — Я слишком стар, чтобы изображать Горацио, но, оказавшись рядом с принцем, произнесу все же, с его позволения, несколько дружеских слов — без велеречивости, уж как умею.
Мервин ощутил, что его существо инстинктивно отвращается от близкого соседства с этим странным человеком. Полагаю, их натуры и устремления были резко различны, противоположны друг другу. Ледяным серебром отливал «gelidus anguis in herba»,[60]в кладбищенской траве, который приблизил свою зловещую голову к самому его уху.