Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На это письмо Розанова, написанное под его диктовку дочерью Надеждой Васильевной, Мережковский отвечал ей уже после получения известия о смерти. «Мне очень больно, что я не успел написать В. В. Вы, вероятно, знаете, что между нами были глубокие и сложные отношения. Он знал, что я его люблю и признаю одним из величайших религиозных мыслителей, не только русских, но и всемирных. И вместе с тем, между нами лежал тот меч, о котором сказано: „Не мир пришел я принести на землю, но меч“. Всю свою огромную гениальную силу В. В. употребил на борьбу с Христом, Чей Лик казался ему „темным“ и Кого он считал „Сыном Денницы“, т. е. Злого Духа. Я хорошо знаю и теперь знаю еще лучше, что это было страшное недоразумение. Я не сомневаюсь, что подобно пророку Валааму, В. В. благословил то, что хотел проклясть, и проклял то, что хотел благословить; и если он умер, как Вы пишете, „весь в радости“, то радость эта была Христова, и он, умирая, понял все до конца». Письмо завершается выражением надежды, что «пора справедливой оценки великого русского писателя Розанова — наступит»[579].
В 1925 году в Праге вышла книга Мережковского «Тайна трех. Египет и Вавилон», где много упоминается о Розанове как о «гениальнейшем религиозном мыслителе наших дней». «Я надеюсь, что время его еще придет, — писал тогда Мережковский другу Розанова С. А. Цветкову. — В личных беседах с иностранцами я всегда указывал на В. В. Розанова как на единственного наследника Достоевского»[580].
Наиболее глубоко и верно, считал Розанов, охарактеризовал Мережковского Н. Бердяев в своих статьях «Типы религиозной мысли в России», печатавшихся в 1916 году в «Русской мысли». Он писал, что Мережковский из литературы, из своей родной стихии вечно убегает к религиозным тайнам жизни, предрекает неизбежный переход к новому религиозному откровению, конец великой русской литературы после Достоевского и Толстого как «конец мира, как апокалипсис всемирной истории».
Прочитав эти строки о Мережковском, Розанов признал правоту Бердяева: «Все это так верно и полно очерчивает Мережковского, дает такой его „литературный портрет“, что кто бы и что бы ни писал со временем о Мережковском, он будет возвращаться к этой характеристике Бердяева и исходить из нее. Мережковский бессильнее своих тем, вот в чем беда»[581]. Так, по существу, завершилась 20-летняя история взаимоотношений двух писателей. После революции Розанов остался в голодной России, Мережковский с Зинаидой Гиппиус уехали за границу. Примирение наступило только за гробом Розанова.
* * *
Среди постоянных идейных противников Розанова первым был, очевидно, старый народник Н. К. Михайловский, которого он называл «старым волком красного лагеря»[582]. Это, конечно, совсем не то, что «свой» Мережковский с Зинаидой Гиппиус.
Литературу XIX века Розанов делил на две половины: учителей и продолжателей. Учителя — это инициаторы, поднимавшие «новь общественного сознания», какая бы она ни была — крайне радикальная (Белинский, Добролюбов) или крайне охранительная (Катков, Суворин). Этих «учителей» можно назвать раскольничьим термином «уставщики», «Они чинили и наконец сочинили „устав“ литературы в смысле образа мышления, манеры письма и даже образа литературного поведения. Такие „уставщики“ — Карамзин для историко-национального сознания, Грановский — для положения профессора, Белинский — для деятельности критика и, пожалуй, журналиста»[583].
Михайловский был учеником, продолжателем «уставщиков»-шестидесятников. «Фундамент того мышления и того склада чувств, к которому ему пришлось примкнуть, был выведен первою и старшею линиею людей шестидесятых годов, с Добролюбовым во главе».
Люди 70-х годов, к которым принадлежал Михайловский, были уже слабее, тусклее, малозначительнее. Все «уставщики» русской литературы имели краткую жизнь, фатально краткую. Все «продолжатели» жили долго и живут, отмечает Розанов. Он называет Михайловского «птицей самого долголетнего полета нашего либерально-народнического течения в литературе». Но «продолжатели» уже от самого исторического положения своего не имеют ни того энтузиазма, ни той искренности, как люди «первой линии полета». Михайловский «так хорошо, ровно правит своею литературною ладьею, что имя энтузиаста просто не может прийти на ум при чтении тысяч его страниц».
Михайловский выпустил свое Полное собрание сочинений с «портретом автора». Розанов удивлен: «Просто нельзя себе представить Белинского, издающего себя „с портретом автора“. Почему? Величие просто и спокойно. Вторая линия послабее и как-то нетактична в полете… Действительно, к чему портрет? Дамы просят? Отечество ожидает? Как это далеко от добролюбовского завета:
Милый друг, я умираю…»
«Старые идеалисты! Великие птицы первого полета! У г. Н. Михайловского нет таланта души, — может быть, первого и главного таланта писателя». У Михайловского же «душевная грубость», неразвитость души. Но, как замечает Розанов, «социолог Михайловский с душою человеческой вообще не очень считался».
В статье «Счастливый обладатель своих способностей»[584], опубликованной в «Мире искусства», Розанов высмеял «знаменитый субъективный метод в социологии», изобретенный будто бы Михайловским как смесь позитивизма с романтизмом, а также настойчивое стремление его обращаться к «несвойственным темам», которые ему непонятны, поскольку он не может «вникнуть в недоступные темы» (речь шла о работе Михайловского «Религия Толстого и Достоевского»).
Смерть Михайловского в 1904 году Розанов воспринял как кончину достойного противника и, может быть, единственный раз в жизни отдал должное его литературному таланту: «О чем бы он ни писал, статьи его всегда прочитывались. Не всегда дочитывались до конца; но просмотр книжки журнала всегда начинался с его статьи. Можно было предвидеть приблизительно, о чем скажет он „по поводу того-то“ (и от этого не всегда требовалось дочитать его статью): но в самой манере сказывания была известная привлекательность, стильность… После смерти Михайловского в литературе станет несколько скучнее: позволю сказать эту краткую похвалу всегдашнему своему литературному противнику»[585].
У Розанова немало тонких и верных наблюдений над тем, как русское общество воспринимало Чехова. Но в целом это был «не его» писатель. Не идейный противник, как Михайловский, а просто «запредельный» писатель.