Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Окончательный разрыв произошел после появления статьи Розанова „Трагическое остроумие“ („Новое время“, 9 февраля 1909 года), в которой приводятся слова Блока о Мережковском: „Открыв или перелистав его книги, можно прийти в смятение, в ужас, даже — в негодование. „Бог, Бог, Бог, Христос, Христос, Христос“, — положительно нет страницы без этих Имен, именно Имен, не с большой, а с огромной буквы написанных — такой огромной, что она все заслоняет, на все бросает свою крестообразную тень“.
Разделяя мысль Блока, Розанов замечает, что для Мережковского весь мир есть только огромный забор среди пустыни, где саженными буквами для всемирного прочтения начертано одно:
Д. С. МЕРЕЖКОВСКИЙ
Заканчивается это отречение от Мережковского по-розановски грустно: „Мне осталось проститься, задвинув урну с пеплом моего друга в самый далекий уголок сердца, хоть все еще капризно грустящего“.
Мережковский — из немногих людей, которых Розанов необъяснимо почему не мог любить. Василий Васильевич вспоминает его афоризм: „Пошло то, что пошло“. И добавляет: „Он добровольно и сознательно стал „пошл“, чтобы „пойти“…“
Теперь Розанов прямо называет Мережковского „злым человеком“, который выискивает для своих сочинений „злых людей“, как язычник призывает Злого духа. В журнале „Весы“ он писал в том же 1909 году: „Мережковский, расшевеливая литературной палочкой огоньки в сердцах людей, — творит это же дело Злого духа, без малейшего понимания христианства“[572].
Слушая Мережковского, „опрокинувшегося“ в блестящей речи в Религиозно-Философском обществе на авторов сборника „Вехи“, многие воззрения которых он тоже не разделял, Василий Васильевич думал: „Боже мой, да ведь это все говорил Достоевский, а не Мережковский. Это — Достоевский блестел, а Мережковский около него лепился… Но Достоевский теперь мертв, а живой Мережковский подкрался, вынул из кармана его смертоносное оружие и пронзил им… не недвижного мертвеца, а его духовных и пламеннейших детей, его пламенных учеников“[573].
Вечно с „Христом“ на устах, Мережковский есть, по определению Розанова, „изящно-трагическая фигура в русской литературе“[574], пришедшая в конце концов к отрицанию России. Еще Вл. Соловьев начал отречение от России и, раз ступив на эту почву, не мог поправить своей „печальной судьбы“. „Он отрекся нравственно и от Пушкина (в „Судьбе Пушкина“) и гнулся дальше и дальше, до унылой смерти… Но если бы он посмотрел на тех летучих мышей, которые теперь цепляются когтями за его саван“[575].
Но у этих „летучих мышей“ русской литературы, к которым Розанов относит Мережковского, Гиппиус, Философова, есть одно свойство, которое близко самому Василию Васильевичу и о котором он сказал с предельной ясностью: „И никогда, никогда, никогда вы не обнимете свиное, тупое рыло революции… Иначе чем ради сложностей „тактики“, в которой я не понимаю“ (363).
В канун мировой войны, когда начиналось новое революционное брожение, русская земля разделилась: „И на одном краю бездны они, и на другом краю бездны — мы“ (364). Как бы ни презирал Розанов своего „друга“ Мережковского, он понимал, что находится с ним по одну сторону бездны.
Мережковский этого, очевидно, не видел и вдруг примкнул к эсерам: „Шумят в России эс-эры: не понимаю — но, все равно, буду возить как водовоз воду на эс-эров“. На это бравадное „эсерничанье“ Мережковского Розанов замечает в духе своего „семейного вопроса“: „Идейно“ там вы можете говорить что угодно, а как вас положить в одну постель с „курсисткой“ — вы пхнете ее ногой. Все этим и решается. А с „попадьею“ если так же, то вы вцепитесь ей в косу и станете с ней кричать о своих любимых темах, и, прокричав до 4-х утра, все-таки в конце концов совокупитесь с нею в 4 часа, если только вообще можете совокупляться (в чем я сомневаюсь). В этом все дело, мой милый, — „с кем можешь совокупляться“. А разговоры — просто глупости, „туда“, „сюда“, „и то, и сё“…» (364).
Публикация в январе 1914 года в «Новом времени» писем Мережковского к А. С. Суворину обнаружила, как льстиво заискивал Мережковский перед ее издателем. Зато после смерти Суворина он, получивший «всего мало», обрушился с руганью «в спину своего недостаточного благодетеля, когда тот не может ему ответить»[576]. Таково было «лакейство» Мережковского, об «измене» которого Розанов писал в письме Блоку еще в феврале 1909 года.
В статье «А. С. Суворин и Д. С. Мережковский», появившейся в «Новом времени» 25 января 1914 года, Розанов приводит «жемчуг, осыпавшийся с литературного пера Мережковского»: «Чехов — оправдание Суворина. — Пусть я подлец, — мог бы сказать Суворин русскому обществу, — но вот благороднейший из благородных тоже со мною. Разделите-ка нас, попробуйте». После этого, включая свою статью «Суворин и Чехов», появившуюся в «Русском слове» 22 января 1914 года, в книгу «Было и будет», Мережковский стыдливо заменил слова «пусть я подлец» на «пусть я плох». Урок Розанова не прошел даром. Но 26 января того же года Василий Васильевич был «отлучен» от Религиозно-Философского общества…
И вот Василий Васильевич пишет последнее, предсмертное письмо Мережковскому. Умирающий писатель делится «безумным желанием» кончить печатанием «Апокалипсис нашего времени», «Из восточных мотивов», издать новые «Опавшие листья». Но «лихоимка судьба» свалила Розанова. «Были бы вечными друзьями, — но уже, кажется, поздно, — с грустью замечает он. — Обнимаю вас всех и крепко целую вместе с Россией дорогой, милой». И вновь воспоминания, связанные с «Миром искусства», «Новым путем» и «несчастной и горькой» нынешней Россией, «в этот голодный и страшный год»[577].
Голод в ту зиму 1918/19 года одолевал семью Розановых в Сергиевом Посаде. «Творожка хочется, пирожка хочется», — не удержался Василий Васильевич написать Мережковскому. И еще последнее земное обращение в том же письме к «Мите, Зине и Диме» (Философову): «Господи, неужели мы никогда не разговеемся больше душистой русской Пасхой; хотя теперь я хотел бы> праздновать вместе с евреями и с их маслянистой, вкусной, фаршированной с яйцами щукой. Сливаться — так сливаться в бытии, сразу, маслянисто и легко»[578]. Надо, очевидно, хорошо знать Василия Васильевича, чтобы почувствовать весь горький «розановский» контекст этого предсмертного желания.