Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Когда я служил в библиотеке, мне в руки попалась старая книга какого-то Джона Беньяна… Можно у вас курить?
– При вашем-то кашле! – всплеснула тонкими руками Маша.
Он закурил папиросу.
– Книга называлась… не помню, кажется, что-то о путешествии богомольца… Да, вот – «Путешествие пилигрима», вспомнил… Путешественник оказывается на небе и вдруг видит, что вход в ад находится рядом с дверью в рай… К счастью, я ошибся дверью.
За ужином он рассказал хозяйке об убийстве и тюрьме, о вопросе, который мучил его четырнадцать лет: что делать дальше? «Жить, – тотчас легко ответила она. – Жить. Поддаться жизни, которая умнее нас». Легко сказать: жить. Жить-то можно. Тяжело – жить.
После ужина они пошли гулять в безлюдный полузаброшенный парк. За деревьями садилось солнце. Усыпанные палой августовской листвой тропинки источали терпкий запах, от которого слегка кружилась голова. Маша взяла Дмитрия Алексеевича за руку – он сжался от неожиданности. Там, где сердце, разлилась горячая боль: четырнадцать лет он не прикасался к женщине. Она что-то сказала ему и со смехом убежала в ольшаник, увитый бересклетом. Он понимал, что она не собирается покидать его здесь, но вдруг испугался до полусмерти, бросился в кусты, надрывно крича: «Маша! Маша!» Она поймала его за руку, испуганно спросила: «Что с тобой?» Он отбормотался невразумительно, боясь признаться, что только что испытал черный ужас, страх потерять ее навсегда. Может быть, она поняла это. Они гуляли допоздна, держась за руки и непрестанно болтая и смеясь.
– А о чем говорили – помните? – спросила Маша.
Тщательно загасив папиросу в блюдце, он покачал головой.
Ничего такого, что стоило бы навсегда сохранить в памяти. Никаких таких слов. Звук, может быть, интонация… Запомнилось лишь ощущение легкости и счастья, которое не отпускало их до самого возвращения домой. Была глубокая ночь, когда они легли спать. Это была их первая ночь. Все случилось так естественно, словно они были женаты несколько лет.
Следующий день был воскресный, и они после завтрака отправились на лодке по реке. Но погода вдруг испортилась, стал накрапывать дождь, пришлось вернуться домой. Похолодало так, что Маша предложила истопить печь. Дрова хранились в подвале. Они спустились в подвал. Она долго шарила по стене в поисках выключателя, а когда нашла, выяснилось, что электропроводка перегорела. Посмеявшись, они сели рядышком на низкую лавку. Он хотел было закурить, но она попросила не зажигать спичку. Странно: они просидели молча в полной темноте больше часа. Что-то происходило вокруг и внутри них, хотя и сейчас он не может связно объяснить – что. Они не касались друг друга. Сидели рядом, ощущая лишь слабое тепло, источаемое телами. Слышали дыхание друг друга. Вот и все. В подвале было тихо – никакие звуки не проникали сюда с улицы, со двора. И в этой тихой темноте они просидели молча больше часа. Впрочем, это выяснилось, когда они поднялись с дровами наверх. А там, внизу, в темноте, ощущение времени было утрачено полностью и, казалось, бесповоротно, и это было пронзительно счастливое ощущение. Никаких чувств, кроме глубокой и теплой нежности, почти бесцельной, беспредметной, бессмысленной, – нежности самой по себе. На какое-то мгновение ему почудилось, что нежность – это вещество, которое он может потрогать рукой, но не отваживается… нет, не из слабости или робости, а просто потому, что не нужно этого делать… Он перестал ощущать себя в мире. Чуть-чуть кружилась голова – и все. Что же произошло там и тогда? Быть может, вот именно так люди встречаются с чем-то большим, чем человек, – ну, с Богом, вечностью, бессмертием? Может быть…
Он умело истопил печь, они поужинали и легли спать. Утром Маша сбросила зазвеневший будильник на пол и сказала, что не пойдет на работу. Он испугался: если из-за него она лишится службы (в те-то времена!), если у нее возникнут неприятности… «Иногда, видимо, чувствуешь себя человеком лишь тогда, когда отвергаешь необходимость», – что-то вроде этого сказала она. «Ты попадешь в ад», – попытался пошутить он. «Я думаю, ад находится в самом горячем месте Божьего сердца». Она вдруг вскочила с постели и принесла старое зеркало, на обороте которого было написано по-латыни – ей нравилось уже то, что надпись была сделана по-латыни: «De corde exeunt cogitationis malae» – Из сердца исходят дурные помыслы. Мф, ХV. «Что такое Мэфэ пятнадцать?» – «Евангелие от Матфея, глава пятнадцатая, я думаю». Почти весь день они провели в постели.
– А потом родилась я. – Маша опустила голову. – Извините, пожалуйста, Дмитрий Алексеевич…
– Что вы, Маша! Я тоже… – Он запнулся. – Если б я знал…
Он опять закурил.
– Она ни словом не обмолвилась, что хочет ребенка. Может, вовсе и не думала тогда об этом. Мы были так счастливы в те дни… – Он горько усмехнулся: – Счастье сожгло наш разум. Извините…
– Ну что вы… А хотите взглянуть на ее фото?
В спаленке за много лет почти ничего не изменилось. Рядом с овальным зеркалом, на обороте которого было написано: «De corde exeunt cogitationis malae», висела увеличенная фотография юной красавицы в белой шляпке, в белом воздушном платье… Она смотрела в объектив, опершись руками о парапет, отделявший ее от пляжа, от взволнованного и ярко освещенного солнцем моря. Женщина, небо, море – все-все-все было напоено, перенасыщено светом.
– Мне было три года, когда она отпросилась у бабушки на несколько дней съездить к морю, – сказала Маша. – Это ведь недалеко. На обороте фотографии дата и даже час с минутами. Пятнадцать тридцать. А в шестнадцать… то есть в четыре вечера она покончила с собой…
Они помолчали.
– Я жила с бабушкой. Она умерла в прошлом году. А вы…
– Через два дня я уехал, – глухо ответил он. – Не понимаю – почему и зачем. Как-то так случилось… У меня ведь не было никого, ни родных, ни близких, и надо было остаться с Машей, но почему-то мы оба были твердо уверены в том, что мне нужно уезжать. Вместе ходили на станцию, купили билет до Москвы… В день отъезда она и дала мне этот ключ. Даже и мысли не возникало… А теперь вот – ты, а мне опять уезжать… Извини. Я не хотел, чтобы тебе было… неприятно или больно…
– Нет-нет, ничего… Вы женаты?
– Был. Но мы давно разошлись. Да и не в этом дело… то есть я должен уехать совсем по другой причине…
Они вернулись в кухоньку, где и просидели до утра.
– Странно, что я приехал, извини. – Он встал. – Странно и, наверное, ужасно глупо.
– Странно – да, – кивнула она, – но почему же глупо? Вам плохо?
– Это скоро пройдет. Что ты, только не провожай меня!
– Ключ вы все же возьмите, Дмитрий Алексеевич. Просто на память.
Они попрощались, и он торопливо зашагал через двор к улице, ведущей к вокзалу. Только сейчас Маша заметила, что он налегке, без чемодана или хотя бы портфельчика, и это почему-то встревожило ее. Но тревога погасла, как только он скрылся за поворотом, за деревьями.
Едва различая дорогу, он торопливо спустился к реке и с маху сел в мокрую от росы траву. Сунул руку в карман за платком – пальцы коснулись ключа. Господи, ну зачем он приехал! Ключ – выбросить в реку. Немедленно. Он вытер лоб, перевел дыхание. Нет-нет, ключ в реку – это избыток пафоса, слишком много символики: ключ, река… Но зачем он приехал? Приперся за тридевять земель. Ведь все равно жизнь не изменить: рак, смертный приговор, не подлежащий обжалованию… еще одна встреча в бесконечной череде встреч… Убедиться в том, в чем и без того был всегда убежден? Пережить – а это и вовсе невозможно, нет! – те дни и ночи? Увидеть девочку, которая никогда не будет его дочерью? Узнать о самоубийстве Маши-старшей – и не испытать чувства вины? Может быть, она и не винила его ни в чем? Скорее всего – не винила. Мертвые никогда никого не винят. Неужели судьба сводится только к вопросам? Зачем? Или – почему? Или – Бог? И неужели жизнь – не смерть, нет! – это лишь путь к ответу, лежащему за пределами жизни и смерти и недостижимому, как рай или даже ад?