Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рядом с этим простым и скромным человеком, с этим храбрым и честным человеком Худ увидел истину. И о нем Владыка Смерти позволил себе позаботиться.
Запомните этот очень важный момент, этот очень пронзительный жест.
Торди услышала стук сапог по кривым доскам заднего крыльца и, обернувшись, увидела городского стражника, который вышел в заднюю дверь, держа в руке лампу.
– Он мертв, – сказала Торди. – Тот, за кем вы пришли. Это Гэз, мой муж. – Она указала окровавленным ножом. – Вот.
Стражник подошел ближе, открыл одну заслонку лампы, и луч света уперся в неподвижное тело, лежащее на камнях.
– Он признался, – сказала Торди. – И я убила его своими руками. Убила это… чудовище.
Стражник нагнулся, чтобы изучить труп. Сунув палец под манжету рубахи Гэза, он высвободил искалеченную беспалую ладонь. Потом вздохнул и медленно кивнул.
Когда он, отпустив мертвую руку, начал выпрямляться, Торди сказала:
– Я так понимаю, за него полагается награда.
Стражник посмотрел на нее.
Она не поняла выражения его лица. То ли он напуган, то ли весел, или цинично ничему не удивляется. Не важно. Ей просто нужны деньги. Ей нужны деньги.
Быть, хоть и на время, каменщиком Владыки Убитых налагает ужасную ответственность. А она и медяшки не получила за свои труды.
Стражник кивнул.
– Полагается.
Она подняла кухонный нож.
Стражник, похоже, вздрогнул, но главным для Торди было то, чтобы он снова кивнул.
И, помедлив, он так и сделал.
Бог шел по улицам Даруджистана. Это само по себе нехорошо. Только дураки могут радоваться и приветствовать такой визит, и подобный энтузиазм обычно быстро проходит. А то, что этот бог – собиратель душ, значит, что его появление не просто нежелательно; его дар выльется в беспощадную резню, в тысячи жертв среди жителей многоквартирных домов, перенаселенных трущоб Гадробийского квартала, в Озерном квартале… нет, это даже представить нельзя без содрогания.
Окунись, набравшись смелости, в этот водоворот жизни. Открой разум для суждений – холодных или горячих. Долой пристойность, прочь приличия. Этот глаз не моргает, но неужели такой стальной взгляд ведет к жестокому безразличию? К ожесточенному, бесстрастному подходу? Или честное сострадание все же пробьет броню полной бесчувственности?
И когда все кончится, осмелься взвесить собственный урожай чувств и подумай вот о чем: если все вызвало лишь равнодушное пожимание плеч, то пузатый коротышка предлагает: разверни этот жестокий, холодный взгляд и огласи последний приговор. Себе.
А пока… наблюдай.
Скиллес Навер собрался убить свою семью. Он только что вышел из корчмы Гажжета, накачавшись под завязку элем, и увидел прямо перед собой пса размером с лошадь. Окровавленная морда, яростный огонь в глазах, громадная башка, повернутая в его сторону.
Скиллес застыл на месте. У него отказал мочевой пузырь, потом кишечник.
Через мгновение высокий деревянный забор соседнего двора – где месяцем раньше целая семья умерла от какой-то гадкой лихорадки – внезапно разлетелся в щепки, и появился второй громадный пес – матово-белый.
Первый зверь развернулся и, напрягая мышцы, бросился на вновь прибывшего.
Они столкнулись, как два груженых фургона, от громового удара задрожала земля. Скиллес, заскулив, развернулся и побежал.
Побежал.
И вот он уже дома, воняет, как помойное ведро, а жена, оказывается, собирала вещи – готовилась к подлому побегу, с сыновьями. С его сыновьями. Его работничками, которые делали все, что Скиллес скажет (и Беру упаси ослушаться или огрызнуться, мелкие какашки); от одной только мысли, что он потеряет их – идеальных, частных, личных рабов, – Скиллес полыхнул жаркой ненавистью.
Жена видела, что он идет. Она выпихнула мальчиков в коридор и повернулась, чтобы отдать собственную жизнь. Сосед Беск заберет детей, чтобы сбежать неведомо куда. Ну ладно, Скиллесу придется поискать их. Хотя вряд ли слабая Сурна с крысиной мордочкой задержит его надолго.
Просто схватить ее, свернуть тощую шею и отшвырнуть бесполезную куклу в сторону…
Он даже не видел ножа и только почувствовал укол под подбородком, и тонкое лезвие пробилось в рот и, скользнув по верхнему нёбу, нырнуло на три пальца в основание мозга.
Теперь Сурне и ее мальчикам хотя бы не нужно бежать.
Девятилетний Канц любил дразнить сестру, у которой был бешеный темперамент – так мама всегда говорила, собирая черепки разбитой посуды и кусочки овощей по полу; а больше всего ему нравилось тыкать сестре в ребра, подобравшись сзади, – а она оборачивалась, глаза сверкали яростью и ненавистью, и он бросался бежать, а она – по пятам, в коридор, бегом по лестнице, вверх-вниз и кругом, и он удирал, слыша ее визг.
Вниз и кругом, и вниз и…
…и он летел по воздуху. Оступился, рука махнула мимо перил – и пол понесся навстречу.
«Вы двое поубиваете друг друга!» – всегда говорила мама. Несносимо! – это слово она всегда повторяла…
Он ударился о пол. Игры кончены.
Бешеный темперамент сестры с того вечера пропал и больше не возвращался. А мама никогда больше не произносила слово «несносимо». Конечно, ей и в голову бы не пришло, что слово исчезло из ее головы, потому что ее маленький сын забрал его с собой – это было последнее, что он подумал. Забрал, как малыш куклу или одеяло. Чтобы не так страшно было в новом темном мире.
Бенук Филл сидел и смотрел на чахнущую мать. Какой-то рак разъедал ее изнутри. Она перестала разговаривать и больше не хотела ничего; она напоминала мешок с хворостом, когда он переносил ее в корыто, чтобы смыть всю гадость, что вытекала из нее днем и ночью. Улыбка матери, так много говорившая ему о ее любви и о стыде за то, какой она стала – за растерянное достоинство, – превратилась во что-то иное: раскрытый рот, высохшие и ввалившиеся губы, хриплое с присвистом дыхание. Если это улыбка, то мать улыбается самой смерти; это просто невыносимо: видеть и понимать, что это означает.
Осталось недолго. И Бенук не знал, что будет делать. Мама дала ему жизнь. Кормила его, обнимала, дарила тепло. Она дала слова, по которым нужно жить, дала правила – как строить жизнь, как строить себя. Она не была очень мудрой, даже не слишком умной. Обычная женщина, которая усердно трудилась, чтобы заработать на жизнь; и работала еще усерднее, когда папа отправился воевать в Крепь и там, наверное, погиб, хотя точно они так и не узнали. Он просто не вернулся.
Бенук сидел, заламывая руки, и прислушивался к дыханию матери; если бы он мог, он отдал бы свое дыхание ей, наполнил ее, чтобы она смогла отдохнуть, чтобы дать ей хотя бы краткий миг без страдания, миг без боли перед тем, как она уйдет…