Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это же кайф, начать веселье и почувствовать, как мутируют чудо-дети!
В Лас-Вегасе они повернули на федеральное шоссе 95, которое тянулось на север вдоль западной границы штата Невада. Сто пятьдесят миль ехали параллельно национальному памятнику «Долина смерти»[90], который, правда, находился в Калифорнии. Но пустынная территория Невады не изменилась к лучшему после того, как Долина смерти осталась позади, а они проехали город Голдфилд, чтобы в Тонопа повернуть на северо-запад.
Выбранный маршрут позволял им держаться на приличном расстоянии от восточной Невады, где федеральные силы блокировали тысячи квадратных миль, разыскивая наркобаронов, хотя Престон продолжал настаивать, что происшествие напрямую связано с появлением Ипов.
– Это типичная государственная дезинформация, – безапелляционно заявлял он.
Сидя в столовой, Лайлани не проявляла интереса ни к наркобаронам, ни к пришельцам с другой планеты. Не очень-то занимали ее и злобные свинолюди из другого измерения, о борьбе с которыми она совсем недавно так увлеченно читала. Это была третья книга из цикла, включающего шесть романов, и раздражающая ее неспособность сконцентрироваться на сюжете объяснялась не тем, что свиноподобные плохиши стали не столь злобными или веселые герои менее веселыми или героическими. Поскольку ее отношения с Престоном кардинально изменились, черные замыслы заплывших свиным жиром злодеев более не впечатляли ее. Потому что за рулем «Легкого ветерка», в солнцезащитных очках, сидел человек реального мира, в сравнении с которым все эти великие и ужасные свинолюди выглядели дурашливыми школьниками, начисто лишенными воображения и неспособными причинить вред кому-либо.
В результате она отложила книгу и открыла дневник, куда подробно занесла происшествие в кафетерии. Позже, когда переделанный «Превост» продолжал мчаться по горным ущельям и плоскогорьям, Лайлани записала свои наблюдения, связанные с переходом матери в различные состояния измененного сознания. Переходы эти стали результатом приема как минимум двух наркотиков, последовавших за таблетками, растолченными в порошок, который дорогая маман вдохнула, когда они проезжали Лас-Вегас.
С приближением к Тонопа, в двухстах милях от Вегаса, Синсемилла уселась за обеденный стол рядом с Лайлани и начала готовиться к самоувечью. Положила на стол «резальное» полотенце – синее банное полотенце, сложенное в несколько слоев, чтобы служить подложкой для левой руки и впитывать капли крови, дабы они ничего не испачкали. В жестянке из-под рождественских сладостей с танцующими снеговиками на крышке лежало все необходимое для самоувечья: медицинский спирт, вата, марлевые подкладки, «Неоспорин», бритвенные лезвия, три хирургических скальпеля разной формы, четвертый скальпель с особенно тонким рубиновым лезвием, используемый в глазной хирургии для надрезов, которые невозможно сделать стальным.
Положив левую руку на полотенце, Синсемилла улыбнулась участку шесть на два дюйма на предплечье, испещренному сложным переплетением шрамов. Долгое время медитировала, не отрывая глаз от кружев, сотканных не крючком, а скальпелем.
Лайлани страстно желала не присутствовать при этом безумии. С радостью спряталась бы от матери, но дом на колесах такой возможности не предоставлял. Ей не разрешалось входить в спальню, которую Синсемилла делила с Престоном, а диван в гостиной располагался недостаточно далеко, оттуда она бы тоже все видела. А если бы ретировалась в ванную и закрылась там, ее мать могла бы за ней прийти.
Лайлани давно уже уяснила для себя, что, выказав отвращение или даже малейшее неодобрение, она тем самым навлекала на себя гнев матери, инициировала бурю, которая длительное время не могла улечься. С другой стороны, если Лайлани демонстрировала интерес к любому из занятий матери, Синсемилла могла обвинить ее в том, что она сует нос не в свои дела, а сие приводило к той же буре.
Полное безразличие оставалось наиболее безопасным вариантом, даже если этим безразличием приходилось маскировать отвращение. Поэтому, пока Синсемилла раскладывала средства самоувечья, Лайлани полностью сосредоточилась на дневнике, внося в него все новые строки.
Но на этот раз для защиты одного безразличия не хватило. Лайлани старалась максимально полно задействовать левую руку в надежде сохранить подвижность деформированных суставов и расширить возможности сросшихся пальцев. Соответственно, она умела писать обеими руками. И теперь, когда она заполняла дневник левой рукой, мать наблюдала за ней со все возрастающим интересом. Поначалу Лайлани решила, что Синсемилле хочется знать, что она пишет, но вскоре выяснилось, что у Синсемиллы совсем другие мысли.
– Я могла бы сделать ее красивой, – подала голос Синсемилла.
Лайлани ответила, продолжая писать:
– Сделать красивой – что?
– Криворучку, лапу свиночеловека, которая хочет быть и рукой, и раздвоенным копытом одновременно, этот маленький обрубок, этот маленький сучок, недопеченный оладушек, которым заканчивается твоя рука… вот что. Я могла бы сделать ее красивой, более чем красивой. Я могла бы сделать ее прекрасной, превратить в произведение искусства, и тогда ты больше не будешь стыдиться своей руки.
Лайлани полагала, что отрастила достаточно толстую кожу, чтобы мать более не могла причинить ей боль. Но иногда удар наносился со столь неожиданного направления, что словесный меч находил щель в ее броне, проникал под ребра и вонзался в самое сердце.
– Я ее не стыжусь, – ответила Лайлани, недовольная напряженностью голоса, которая показывала, что удар достиг цели и ей больно. Девочка не хотела доставлять матери такое удовольствие, признавать, что не так уж она и неуязвима.
– Смелая беби Лани, делающая вид, будто все у нее как у людей, будто она принцесса, а не тыква. Я вот говорю чистую правду, тогда как ты стремишься выдать за драгоценности от Тиффани уродливые, старые шейные болты Франкенштейна. Я не боюсь произнести слово калека, а что тебе необходимо, девочка, так это спуститься с неба на землю. Тебе надо избавиться от идеи, что ты становишься нормальной, думая, что ты нормальная, иначе ты останешься разочарованной на всю жизнь. Ты никогда не сможешь стать нормальной, но ты сможешь приблизиться к нормальности. Слышишь меня?
– Да, – Лайлани писала все быстрее, полная решимости зафиксировать каждое слово матери, со всеми языковыми особенностями ее речи. Воспринимая этот монолог как диктант, она могла дистанцироваться от его жестокости. Если бы удалось удержать мать на расстоянии вытянутой руки, та не сумела бы нанести ей новый эмоциональный удар. «Тебя могут обидеть только реальные люди, – говорила Лайлани себе, – реальные люди, которые тебе дороги или, по крайней мере, которых ты хотела бы числить среди дорогих тебе людей. Поэтому зови ее «Синсемилла», или «пчеломатка», или «дорогая маман», воспринимай как объект насмешек, карикатурную фигуру, и тогда тебе будет наплевать на то, что она творит с собой, или на то, что говорит тебе, потому что она превратится в существо, болтовня которого ничего не значит и годится лишь для использования в книгах, которые ты напишешь, если проживешь достаточно долго, чтобы стать писательницей».