Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Через полвека мы узнаем: Мандельштам умер в лагерной бане, не успев одеться. «Он сделал шага три-четыре, – запомнит очевидец, – поднял высоко, гордо голову, сделал длинный вздох и рухнул лицом вниз. Кто-то сказал: “Готов”… Лежал страшный: худой, синюшный, ребра – хоть считай… Врач поискала пульс… Вынула зеркальце и поднесла ко рту… “Что смотрите? – сказала. – Идите за носилками”…» А другой свидетель, ленинградец Маторин, видевший, как тело поэта обливали сулемой, запомнил, что начальник лагеря по фамилии Смык крикнул ему: «Отнеси-ка жмурика!» «Несли мы его в зону уголовников. Там уже ждали два уркача, здоровые, веселые». Эти рвали коронки, золотые зубы, с мылом снимали кольца с мертвецов и, обернув трупы простыней, везли их к траншее в пятьдесят сантиметров…
Так, пройдя все круги советского ада, умер поэт, кого назвали уже самим Вергилием. А у Нади от того дня останется лишь неотправленное письмо: «Ося, родной! Пишу в пространство. Не знаю, жив ли ты. Услышишь ли меня… Это я – Надя…»
«Мандельштам» в переводе с идиш – «ствол миндаля». Он и был как миндальное деревце среди берез да сосен. Дерзкий и застенчивый, обидчивый и нахальный, слезливый и смешливый. «Задорный петух», «чудак с оттопыренными ушами», «упадочная кукла», «ящик с сюрпризами» – так звали его. «Непереносимый, неприятный, – напишет о нем современник, – но, может, единственный настоящий». «Мраморной мухой» назвал его Хлебников. Нечто «жуликоватое» находил в нем Андрей Белый. А Чуковский, прямо обозвав его «карманным вором», тут же добавил, что он тем не менее всю жизнь был «безукоризненно чист в литературном деле». Безукоризненно – чист! Это, пожалуй, и запомним!..
Предки поэта были выходцами из Испании, а «основателем рода, – как пишет биограф его, – считается ювелир при дворе курляндского герцога Э.И.Бирона». Уж как это «вычислил» Олег Лекманов, ума не приложу! Впрочем, Мандельштама, выросшего, увы, «при дворе» отца-перчаточника, с черными от постоянной работы руками, и матери – учительницы музыки, интересовали не семейная замша и лайка – колючие гвозди, которые он, обрывая карманы, коллекционировал. А вдохновляли не знаменитый Кубелик, к которому мать водила его ставить руку в фортепьянной игре, и не стенания отца («для еврея честность – это мудрость и почти святость») – военные разводы на Дворцовой площади, казачий конвой императора, за которым едва поспевали детские глаза, да мохнатая шапка гренадера, стоявшего на часах у памятника царю на Исаакиевской. Какие там чинные «гуляния» в Летнем саду!
Из воспоминаний Осипа Мандельштама «Шум времени»:
«Девочка (или мальчик, – таково было обращение), не хотите ли поиграть в “золотые ворота” или “палочку-воровочку”? Можно себе представить, после такого начала, какая была веселая игра. Я никогда не играл… Военные разводы у Александровской колонны, генеральские похороны, “проезд” были моими развлечениями… Весь этот ворох военщины и даже какой-то полицейской эстетики… очень плохо вязался с кухонным чадом среднемещанской квартиры, с отцовским кабинетом, пропахшим кожами и опойками, с еврейскими деловыми разговорами…»
Кухонный чад этот витал когда-то над милым моему сердцу Загородным проспектом Петербурга, где в двух шагах от Пяти углов прожил я первые двадцать лет. Я помню еще трамваи, ходившие по нему, дворы, забитые штабелями дров, где мы ухитрялись бегать наперегонки, выгоревшие навечно камины в подъездах доходных домов, я чую еще, несмотря на тотальную седину, вкус красненьких петушков на палочках – леденцов-сосулек, которые из-под полы продавали на каждом углу какие-то тетки. Но разве я знал тогда, что на Загородном жили когда-то все те, кто меня заинтересует, заинтригует потом: вся звонкая литература России начиная с поэта Капниста, на даче которого в начале 1790-х годов бывал сам Державин (С.-Петербург, Загородный пр-т, 18), и кончая Лидией Чуковской, которую не раз посещала здесь Ахматова (Загородный пр-т, 11). Загородный весь и всегда «шелестел» листами стихов и нот. Здесь Пушкин в 1826-м навещал родителей в несохранившемся, увы, доме (Загородный пр-т, 9), и в нем же, в доме № 9, в первой еще квартире на Загородном его лицейского друга Дельвига, в жуткий мороз уже 1828 года, когда все уехали в церковь на тайное венчание сестры Пушкина Ольги, он (из песни слова не выкинешь!), ожидая молодых (Дельвиг предоставил им свою квартиру для свадьбы), оставшись в пустых комнатах наедине с Анной Керн, кутавшейся «в кацавейку», кажется, и поставил жирную точку в их «знаменитой любви». Помните циничную фразу его из письма Соболевскому, другу: «Ты ничего не пишешь о 2100 мною тебе должных, а пишешь о m-me Керн, которую с помощью Божией я на днях в…б»?.. И Анечка Керн, и Пушкин, Вяземский, Жуковский, Крылов, Баратынский, даже Мицкевич – все бывали потом в новом доме Дельвига по соседству (Загородный пр-т, 1), где пили пунш, дурачились, спорили, где меж беззаботного смеха затеяли и выпускали «Литературную газету» и где, проводив поздних гостей, Дельвиг «в шелковом малиновом халате», отгородившись от семьи ширмой, допоздна близоруко правил корректуры… А кроме Дельвига на Загородном жили Тарас Шевченко (Загородный пр-т, 8), Александр Грин (Загородный пр-т, 10), поэтесса Е.Полонская (Загородный пр-т, 12), знакомый уже нам возлюбленный Зинаиды Гиппиус Аким Волынский (Загородный пр-т, 23) – он, кстати, жил в том доме, где скоро поселятся и Керенский, будущий министр-председатель Временного правительства, и Осип Брик с юной женой Лилей (их первая квартира в городе). На Загородном жили и великие композиторы: Глинка (Загородный пр-т, 42), Чайковский (Загородный пр-т, 25), Римский-Корсаков (Загородный пр-т, 28), даже Шостакович (Загородный пр-т, 64/2) – он и родился тут. И, наконец, на моем Загородном дважды жил Мандельштам: сначала, в 1911-м, в конце проспекта (Загородный пр-т, 70), а через два года, в 1913 году – почти в начале его (Загородный пр-т, 14). Невероятно, да? На Загородном он гонял еще с мальчишками в футбол (как и мы потом) и в 1913-м же выпустил свой «Камень» – первый сборник стихов, сразу ставший великим. В футбол гонял (этого не знает почти никто), когда здесь открылось знаменитое Тенишевское училище (С.-Петербург, Загородный пр-т, 17), куда поэт был принят одним из первых еще в 1899-м. Через год училище переедет в специально построенное князем Тенишевым здание на Моховой (С.-Петербург, ул. Моховая, 35), но именно про Загородный поэт напишет, что там, «во дворе огромного доходного дома, с глухой стеной, издали видной боком, десятка три мальчиков в коротких штанишках, шерстяных чулках и английских рубашечках со страшным криком играли в футбол…»
Вообще такого училища, как Тенишевское, не было в России ни до, ни после. Во всяком случае – в ХХ веке. Там, на Моховой, где учился и Владимир Набоков, где было два только театральных зала, свои оранжерея, обсерватория и бассейн, где даже подоконники были с подогревом (чтобы мальчики не простудили, пардон, попки), Мандельштам не только напечатает первые стихи в рукописном журнале «Пробужденная мысль», но по горло наберется вольнодумства, даже запишется в эсеры. Знали мы это? Правда, один из одноклассников скажет потом, что Осип вечно ходил «повесив нос» и ему часто кричали: «Ёська! Застегни штаны!..» А другой, некий Рубакин, напишет, что вольнодумец был «весьма трусоват». Насчет штанов я лично верю – могло быть! А вот, что трусоват, возможно, и не соглашусь. Рубакин не знал, что еще в училище наш герой не только тайно читал «Эрфуртскую программу» и «Капитал» Маркса, но с рыжим караимом, несгибаемым соучеником Борей Синани, с кем часто шушукался в квартире того на Пушкинской (С.-Петербург, ул. Пушкинская, 17), мотался от партии эсеров по рабочим митингам и даже пылко выступал на них. Через тридцать лет признается в этом на допросах в НКВД. Не скажет лишь, что мечтал стать «боевиком», «бомбистом», видел, впадая в транс, легендарных Азефа, Савинкова, Гершуни, сбежавшего с Акатуйской каторги. И уж, конечно, никто из Тенишевского не знал, что осенним вечером 1907 года он, еще подросток, тихо выскользнув из нового родительского дома на Ивановской (С.-Петербург, Социалистическая ул., 22), подхватив верного Синани, кинулся на Финляндский, где оба сели в полутемный вагон паровика и на ночь глядя двинули в Райволу. На конспиративную дачу. На заседание ЦК эсеров. Там им, правда, прикажут сидеть смирно и на второй этаж не ходить, но им хватит и наблюдений в щелку. Будут высматривать, как от заколоченных на зиму домиков, запертых калиток выплывали из тьмы сначала рабочие ватники и старенькие пледы на плечах, потом, по одному, – отличные английские пальто и щегольские котелки кумиров – великих террористов. Нет, все-таки счастье, что по малолетству их не взяли в боевики. Но тихая война с властью, с «гнилым обществом» была объявлена поэтом, думаю, как раз в ту осень.